Изменить стиль страницы

– Да разве стоял бы я теперь перед пятью сотнями граждан, вынужденный выслушивать ваши ядовитые доносы, если б в Афинах была подлинная свобода? Ни в коем случае! Впрочем, этой вашей безбрежной свободы я не желаю ни себе, ни тем более Афинам. За нее приходится расплачиваться каждому, кто честнее своего противника!

Возбужденные возгласы со скамей присяжных слились в сплошной гул, в котором потонул стук архонтова молотка.

Сократ снова повернулся к Мелету:

– Видишь ли, Мелет, не только у Гомеровых богов и героев беру я совершенное ими добро – я собираю его, переходя от человека к человеку; все хочу доискаться, из чего же состоит доброта, человечность и справедливость. Так мыслит любитель философии – так же работает ваятель.

Ты утверждаешь, Мелет, что, собирая таким образом крохи добра, я ввожу новые божества; должен тебя поправить: я хотел бы дать нашему государству новых граждан, более совершенных, лучших, чем нынешние, но это я уже, собственно, перешел к беседе с Ликоном, который плачет надо мной оттого, что мне это не удается. Но, клянусь псом! Хотел бы я видеть человека, которого бы мой неуспех терзал больше, чем меня самого! Я порчу молодежь, сетует Ликон. Ну, тут он приписывает мне сверхъестественное могущество и силу. Допускаю, не вся нынешняя афинская молодежь такова, какой мы хотели бы ее видеть. Она оживляется там, где угадывает повод попроказничать, но засыпает там, где перед нею серьезное дело или труд. Однако таких – меньшинство, да и взрослые не всегда подают им добрый пример. Я даже должен признать, что немалая часть молодежи испорченнее, чем была прежде.

Ах, если б мог я восполнить пробел в моих знаниях и понять, почему так случилось, что так искривило души афинян! С той самой минуты, как Ликон обрушил на мою голову обвинение в такой нравственной катастрофе, я все ломаю эту свою голову, пытаясь понять, какая часть вины лежит на обстоятельствах, какая на прочих людях и какая на мне!

Боюсь, Ликон, если б и ты начал ломать над этим голову, то плачу твоему – но тогда уже искреннему – не было бы конца, тем более что среди множества людей, повинных в этом, ты нашел бы изрядное количество граждан, стоящих к тебе ближе, чем я!

Знакомый голос несется к Ксантиппе, ни словечка не теряется даже на таком расстоянии, но каждое ужасает ее:

– Боги, смилуйтесь! Он не защищается, он говорит против себя!

Мирто, поддерживавшая Ксантиппу, почувствовала, как та все тяжелее и тяжелее налегает на нее.

– Если отцы жалуются, что сыновья у них неудачные, – продолжал Сократ, – то странно с их стороны винить в этом одного-единственного человека, да еще именно того, кто часами рассуждает с этими юношами о добродетели, да и сам, в жизни своей, не в разладе с нею, и хвалить тех, кто, разглагольствуя о добродетелях, ведет порочный образ жизни…

Те из присяжных, кто с начала разбирательства открыто роптали, вздохами или смехом поддерживая Анита, считая его по праву вдохновителем обвинения, теперь, будто обвиненные сами, съежились, примолкли. Другие же, для которых речи Сократа были как бы их собственные, смелевшие все больше от вина, зашумели:

– Имена! Назови имена!

Анита трясло от бешенства.

– Вы хотите знать имена, добрые люди? – живо откликнулся Сократ. – Но этого вы не должны спрашивать! Так нельзя! Будьте благоразумны! Впрочем, имена-то известны каждому афинянину, так зачем же мне носить сов в Афины.

Снова смех. Платон озабоченно переглянулся с Критоном: что делать? Тот кивнул, что понял. Но они не могут остановить Сократа, хотя в глазах присяжных защита его все меньше и меньше походит на защиту.

Критон коснулся руки Сократа – тот отошел от него, не прерывая речи:

– Величайшие мудрецы Эллады и других стран веками занимались вселенной, они чаще глядели на небо, чем на землю, и сами люди, за малым исключением, избегали исследовать дела человеческие. Исследовать человека.

И вот! Я, целиком посвятивший себя этим исследованиям, воображая, что буду больше любим, чем ненавидим, – я вижу теперь, что если я хотел жить спокойно, то должен был избегать дел человеческих. Ибо тот, кто проникает в сущность звезд, атомов, вселенского коловращения, числа стихий и тому подобное, никогда не призовет на свою голову таких невзгод, как тот, кто затронет сущность человека.

Гром одобрительных возгласов покрыл его слова. Здоровое ядро афинских присяжных все еще было с ним.

– Анит хорошенько наточил кинжал, чтоб вонзить его мне в сердце. Удар, нанесенный им, конечно, кажется вам самым тяжелым.

Я же поражен лишь неожиданностью этого удара, но отнюдь не его справедливостью, ибо справедливости в нем нет, и потому сердце мое не испытывает боли. Понимаете вы? Я ведь предстал перед судом за любовь к Афинам – а меня обвиняют в том, что я нанес им вред! Вы, несомненно, уже сами обнаружили противоречие в обвинительной речи Анита: всю жизнь любит родину – и будто бы стремится погубить то, что любит!

Тысячи мелких проявлений приязни и сочувствия так и сыплются на Сократа: тут блеснет прояснившийся взгляд, там дружеский кивок, ободряющая улыбка…

Второй раз наступает момент, когда руки очень многих присяжных готовят белый боб.

Те же, кто хотел угодить Аниту или свести собственные счеты с этим слишком откровенным Сократом, беспокойно ерзают, взглядом ища у Анита поддержки для черного своего решения.

Анит внимательно следит за ходом дела. Ход этот ему не нравится. Анит тяжело дышит. Защитительная речь Сократа опровергает большую часть наших обвинений, меньшую часть их он признает. Все может свестись к третьей ступени наказания – к штрафу, а при таком настроении присяжных – чуть ли не к оправданию. Мелет чересчур круто повернул к высшей ступени – к смертному приговору. На это, пожалуй, рассчитывать нечего – Сократа слишком любят. Нужно не то и не другое: я хочу среднего, что устраивает меня больше всего, – изгнания.

Едва подумав об этом, Анит ухмыльнулся. Там где-нибудь, в македонской Пелле или в Сардах, – там и рассуждай с каким-нибудь монархом о том, каким, по-твоему, должен быть монарх!

Анит одернул сам себя: но как же добиться этого среднего?

Голос Сократа вырвал его из задумчивости:

– В пример моих злодеяний Анит привел собственного сына. Ладно. Возьму и я тот же пример. Это было ведь очень важно для меня, и я много труда положил, чтоб воспитать сына афинского демагога. Но какое воспитание получил этот юноша до того, как отец привел его ко мне? Многие из вас могли бы ответить на этот вопрос вместо меня. Благосостояние, неограниченная свобода, распущенность. Он рос среди всего того, чего я советую молодым людям избегать. Я переоценил себя, надеясь – хоть и недолго – исправить такого юношу. Тот, кто привык к пороку, желает продолжать жить в нем и начинает ненавидеть того, кто пытается отвести его от порока; тот бежит от такого человека, а никоим образом к нему не привязывается, и уж тем более не желает следовать ему в скромности.

Не один молодой Анит – и другие юноши, избалованные благосостоянием, приходили ко мне вовсе не для того, чтобы я научил их презирать порок. Они приходили ко мне, чтобы, считаясь моими учениками, добиться высоких должностей и званий. У Афин хорошее зрение и слух, Афины давно знают, что беседы свои с молодежью я направляю к тому, чтобы она сделалась лучше, узнала бы, что такое добро и справедливость, и руководилась бы этим – не на словах, а в делах, – чтоб с течением времени, возможно, повести за собой все государство. Ведь целью моего учения было, чтоб каждый прожил жизнь в счастье и благе – своем и всей страны! Допускаю, друзья, прошло слишком мало времени, чтобы Афины могли зажить в состоянии блага. Но времени прошло достаточно, чтобы афинский Тартар превратился если еще не в Элисий – мои требования не так чрезмерны, – то хотя бы в такое место, где бы люди жили не хуже зверей…

Анит по-прежнему напряженно следит за развитием действия: все удается этому старому чародею! Нас топит – а его дела все лучше и лучше… Как умеет он обводить людей вокруг пальца! Как они притихли! С каким благоговением слушают его!