Изменить стиль страницы

Но из деревни показалась колонна людей. Вели пленных гитлеровцев. Куцые шинельки с поднятыми воротниками, замотанные тряпьем шеи. Петр всматривался в посиневшие от холода, заросшие щетиной лица пленных… Да, это были не те немцы, которых он видел в Белоруссии, не тот вид у них. И Петру стало радостно. Он открыл дверцу кабины и с подножки начал всматриваться вперед. Колонне пленных не видно конца.

— Девушка! — крикнул Петр регулировщице. — А может, господа фашисты посторонятся? Куда им спешить? А у нас снаряды!

Девушка засмеялась и, озорно сверкнув глазами, махнула флажком. Шофер резко тронул машину с места. Пленные шарахнулись в сторону, по колено увязая в снегу.

Деревня осталась позади. Справа и слева к дороге подступал лес. В лесу снег вытоптан, местами чернели закопченные воронки. Петр осматривался. Скоро лес должен кончиться, а там, как ему рассказывали, находится дачный поселок, в котором разместился штаб дивизии.

Чуть в стороне от дороги, за мелким сосняком, заметны неясные очертания каких-то машин. Это совсем рядом. Вдруг там раздался невероятной силы грохот, сверкнули столбы огня, взметнулись облака снега. От неожиданности шофер выпустил из рук руль, и грузовик рванулся в кювет. Петр выскочил из кабины и плюхнулся в снег. Когда грохот утих, послышался плачущий голос шофера:

— Черти окаянные! Не могут маяка выставить, чтоб предупреждал…

— Что случилось? Что это? — недоумевал Маринин, оправившись от испуга.

— «Катюши», будь они неладны! — стонал шофер.

Петр, сконфуженный, отряхнулся от снега и только теперь толком разглядел длинную шеренгу машин с какими-то рельсами над кабинами. Вот они какие, «катюши»!..

Грузовик со снарядами безнадежно застрял в кювете. Петр зашел на огневые позиции «катюш», попросил, чтоб помогли вытащить машину, а сам, захватив сидор — вещевой мешок, пошел вперед. Нужно было спешить, ведь и так опоздал.

И вот он — дачный поселок, в котором разместился штаб. Разыскал домик политотдела. Но застал там одного писаря — незнакомого Маринину солдата в очках. Писарь сказал, что все политотдельцы в полках, а полковой комиссар Маслюков вот-вот должен приехать. Когда писарь узнал, что Маринин прибыл из резерва «для назначения на вакантную должность по усмотрению командования дивизии», то посоветовал, не теряя времени, идти в четвертую часть штаба и предъявить там предписание, чтобы «стать на довольствие».

Очень пожалел Петр, что послушался совета писаря. Начальником четвертой части оказался Емельянов. Тот самый капитан Емельянов, который под деревней Боровая в конце июня срывал с себя знаки различия командира Красной Армии. Только теперь он уже стал майором. Как ни странно, встретил майор Емельянов младшего политрука Маринина на первый взгляд радушно. Выслушал рапорт, посмотрел предписание и усадил на табурет перед своим столом.

— Что же мы будем делать? — озабоченно спросил Емельянов, потирая пальцами высокий лоб.

Петр уловил фальшь в голосе майора и напряженно смотрел в его увертливые глаза — холодные, бесстрастные и действительно встревоженные. Отведя взгляд в сторону, Емельянов забарабанил пальцами по столу.

— Понимаете, какая петрушка… Использовать вас нет сейчас никакой возможности…

Петр молча смотрел в красивое, уже без бакенбард, как было в июне, лицо Емельянова. Красивые, полные, четко очерченные губы под смоляного цвета усиками. Но какими-то деревянными были эти губы. Кажется, все детали точеного лица Емельянова жили самостоятельно. Глаза его не подтверждали того, что он говорил. Усмешка, в которой вытягивались губы, не передавалась глазам. Вроде кто-то другой выглядывал сквозь глазные щели из этого человека.

— Я политработник, — наконец заговорил и Маринин. — Нет места в газете, пойду в роту…

— Да не в этом дело. — Емельянов от огорчения сморщил лицо. Понимаете… вы были в окружении, вышли оттуда без удостоверения личности. И непонятно, как еще уцелел партбилет…

— Это что, недоверие? — холодно спросил Петр, еще более насторожившись.

Емельянов передернул плечами, помедлил, всем своим видом подтверждая, что Маринин понял его правильно. Потом сказал:

— Давайте не будем усложнять этот вопрос. Я вам советую возвратиться в резерв политотдела армии, а там решат, где вас лучше использовать.

— В резерве мне делать нечего… А во-вторых, я зашел к вам только для того, чтобы включили меня в строевую записку. А где служить буду начальник политотдела решит…

— Зря, зря вы горячитесь, — миролюбиво ответил Емельянов. — Я ведь тоже здесь что-то да значу… И боюсь, что все-таки вам придется…

— Вам нечего за меня бояться! — вскипел вдруг Маринин. И, гневно глядя в глаза Емельянову, уже не владея собой, со слезами в голосе твердо выговорил: — Я никогда в бою не трусил, никогда не снимал с себя формы, в которую меня одела Родина, не бросал с этой формой документов, как это делали некоторые военные за Минском…

Ни Емельянов, ни Маринин не видели, что в полуоткрытых дверях стояли Маслюков и Рябов, прислушиваясь к их разговору.

— Встать! — заорал на Маринина побагровевший Емельянов. — Что это за дурацкие намеки?!

Маринин медленно поднялся, принял стойку «смирно» и, овладев собой, уже спокойно смотрел на майора.

И тут Емельянов заметил начальство. После короткого замешательства он выскочил из-за стола, попытался доложить Рябову:

— Товарищ генерал-майор…

Рябов махнул на него рукой, заставив умолкнуть, а Маслюков шагнул к Маринину, обнял за плечи.

— Наконец-то явился, бродяга!.. Ну, основательно подремонтировали тебя? — рокотал бас начальника политотдела.

— Здравствуйте, товарищ полковой комиссар! — обрадовался и смутился Петр. — Стою, как видите, крепко.

— Стой, стой! Держись, не поддавайся! — добродушно посмеивался Рябов, пожимая Маринину руку. Затем, кивнув в сторону Емельянова, спросил: — Чего сцепились?

— Недостойно дерзит, товарищ генерал! — пожаловался Емельянов командиру дивизии.

— Ай, Маринин, Маринин… — качал головой Рябов, похохатывая. Дерзите, да еще недостойно. Достойно надо дерзить!

А Маслюков почему-то умолк, посуровел, над чем-то раздумывая. Вдруг он уставил твердый взгляд на майора Емельянова и, обращаясь к Маринину, промолвил:

— Ты сейчас говорил о людях, которые за Минском сбрасывали с себя командирскую форму. А ну уточни-ка.

Петр опустил глаза, приглушенно сказал:

— Разрешите мне не отвечать на этот вопрос… Старая история.

— Старая история… — задумчиво произнес Маслюков, все еще не спуская сурового взгляда с растерянного Емельянова. — Я думал, что тогда речь шла о чужом капитане, не из нашего штаба. И очень жалел, что не добрался до него…

— А-а, понятно, — перебил его Рябов, что-то припоминая. — Речь идет о ловушке под Боровой?

Наступило неловкое молчание. Его нарушил Рябов. Он положил руку на плечо Маринину и задумчиво произнес:

— Запомните, младший политрук, если в бою кто-нибудь струсил, то это не история и тем более не старая. Это напрасно пролитая кровь людская. И никогда, никому ее прощать нельзя. Верно?

Маринин, прямо глядя в глаза Рябова — суровые и вопрошающие, — в знак согласия кивнул. А тот, в белом полушубке, шапке, румяный с мороза, весь дыша силой и энергией, продолжал:

— Вот вы, коммунист, не испугались врага, хотя в июне там, за Минском, за Березиной, было очень, очень страшно. Верю: не струсите и впредь… Партия воспитала молодежь с крепким позвонком и гордым сердцем. Не зазнавайтесь только. Я, как старый коммунист, бывший рабочий, говорю вам эти слова для того, чтобы их суть такие, как вы, в чьих руках будущее, всегда напоминали молодежи. Когда наступит мирное, светлое завтра, обязательно скажите ей: «Товарищи! Не забывайте, что счастье… ковать… трудно… Умейте ценить жизнь, которой вы живете! Помните, что она принесена вам в муках и крови. И если среди вас найдутся нытики и хлюпики — презирайте их! В трудную минуту они спрячутся за ваши спины, они не пойдут первыми в атаку на врага! Настоящий человек не должен сдаваться…» — Генерал Рябов резко повернулся к Емельянову: — А вы в первом же бою сдались! Потом еще за героя себя выдали. Придется начинать вам все сначала…