Изменить стиль страницы

И Оляна, ничем внешне не нарушив обыденности своей жизни, уже жила жизнью другой, другими делами. Осенью она решила женить Назара и переписать на него половину хозяйства. Затем надо было распорядиться зерном нового урожая и уполовинить на базу скот. И последнее — женить на себе Платона Ярчука.

Платон нравился Оляне своей степенностью, основательностью, цепким мужицким умом. Можно будет передать ему часть земли и скота. Если к зиме все это осуществить, Оляна станет середнячкой, каких в селе большинство.

Надеялась Оляна, что Платон понял ее намек. И небось сейчас ходит, пережевывает услышанное, дозревает. Ничего, поговорит она с ним еще раз-другой, созреет мужик окончательно. Ведь не выцвели еще ее черные брови, не слинял румянец, не утратили блеска глаза. И голос не лишился той сердечной теплоты и, если надо, лукавства, которые ломают перегородки отчужденности. Да и на богатство позарится любой…

Богатство… А что там, в тех подземных ходах, если уж заграничные гости ими интересуются?.. Вспомнилось, как в двадцатом году в Кохановку ворвался отряд польских улан. Полдня солдаты меряли огороды под лесом, рассматривали какие-то карты, затем длинными железными щупами кололи землю. К вечеру поляки спешно ускакали: в село вступили красные…

Заскрипела кухонная дверь, вспугнув мысли Оляны. Зазвенели ведра. Это Христя принесла свежую воду.

Самогонку гнали тайком. Время ведь ненадежное, даже наймитам нельзя доверяться. Поэтому Христя, оставив дома детей на Олексу, целую ночь хлопотала в хате матери.

Оляна сунула в лежанку пучок соломы, поднялась со стульчика и подойником стала вычерпывать из бочки со змеевиком нагревшуюся воду.

— Мамо, Платон сейчас заходил, — певучим грудным голосом сказала Христя, опорожняя ведро над дымящейся паром бочкой.

— Зачем?! — встрепенулась Оляна, вопросительно глядя в округлившееся, но не потерявшее привлекательности лицо дочери.

— Не знаю. Нарядный, в новых чеботах, побритый. Куда-то поехал возом и остановился возле наших ворот.

— Что ж ты меня не позвала! — всплеснула руками Оляна.

— Я сказала, что вас нет дома.

— А он?

— Говорит, важный разговор к вам имеет.

«Ну вот, наконец-то», — обрадованно подумала Оляна, пряча от дочери улыбку.

А Христя, поправляя выбившуюся из-под белого платка золотую косу, продолжала:

— Какой-то чудной он. Молотит кнутищем до траве и говорит: передай маме, чтоб пришла и побелила снаружи мою хату… Я чуть ведро не утопила в кринице! Спрашиваю: «Почему мама?», а он отвечает: «Она знает почему». Я говорю: «Может, наймичку прислать?», а он смеется: «Лучше, — говорит, твоей мамы никто не побелит…»

К крайнему удивлению Христи, Оляна, оставив на нее самогонный аппарат и захватив с собой кринку меда, ушла из дому.

11

— Павлушко, сыночек мой славный, куда ж тато поехал? — допрашивала Оляна Павлика.

— А я не знаю, куда они поехали, — ответил Павлик, с вожделением косясь на кринку, стоящую посреди стола и накрытую засаленным рушником. Над кринкой тучей роились мухи, наполняя хату густым звоном.

Павлик спросонку не запомнил, что говорил ему отец, уезжая из дому. И теперь он с удивлением наблюдал, как Оляна, подогрев в печке на треноге чугун воды, хлопотливо мыла посуду.

«Новая мама», — сообразил Павлик и с нетерпением стал дожидаться, когда же она, наконец, усадит его за стол к этой кринке, до ужаса вкусно пахнущей цветом гречихи.

Но Оляне было не до Павлика. Увидев изувеченную стену, по которой будто плуг прошелся, и рассмотрев на завалинке ошметки глины с въевшимся в них дегтем, она догадалась, что все это значит, но никак не могла понять, почему Платон, не сказав самого главного и уехав неведомо куда, позвал ее белить стену. Оляна испытывала томящую тревогу и не решалась на виду у людей выходить на подворье браться за работу, которая сейчас приобретала далеко не простой смысл.

А Павлик изнывал от нетерпения. Дивясь недогадливости Оляны, он взял на миснике тарелку, ложку и демонстративно подошел с ними к столу. Затем положил рядом с кринкой полбуханки зачерствелого хлеба.

Оляна вдруг всполошилась:

— Ты есть хочешь, золотце мое ненаглядное?

— Угу… — с готовностью кивнул головой Павлик.

— Чем же тебя покормить, сыночек? Сейчас посмотрю в печь, погляжу, что там батька твой наварил.

Терпение Павлика лопнуло, и он, уткнув глаза куда-то в угол, с отчаянностью выпалил:

— Я меду хочу, мамо!..

Оляна остолбенела. Будто помолодело ее лицо; темные глаза смотрели на Павлика с радостным изумлением.

— Ты меня мамой назвал? — почти шепотом переспросила она.

Павлик молчал.

— Тебе тато велел звать меня мамой? — Оляна старалась заглянуть мальчику в глаза, которые он не смел поднять на нее.

Павлику уже было все равно, и он, храбро посмотрев на Оляку, с легким сердцем соврал:

— Эге, тато. Велели вас звать мамой…

Оляна с облегчением вздохнула, ощущая, как в груди разливается тихая радость…

Павлик сидел за столом, макая ломоть хлеба в мед, налитый в тарелку, и, вдыхая его чистый, пьянящий запах, сопел и даже чавкал от удовольствия. Временами он поглядывал в окно, за которым на подворье месила желтую глину, сдабривая ее овсяной половой, Оляна. Затем она проворными и сильными руками стала замазывать на стене широкую, рваную борозду…

А Павлик, отбиваясь от мух, все лакомился медом и часто бегал к стоявшему на лавке ведру с водой, чтоб запить пахучую сладость. Когда он, сытый и усталый от еды, с сияющими, блаженными глазами вышел из хаты, Оляна уже размешивала в корыте белую глину.

— Павлуша, поищи щетку, сыночек, — попросила Оляна.

Павлик степенно направился в камору, разыскал на полке связанную из седого ковыля щетку и вынес ее на подворье. Затем взял лопату и, поощряемый неумеренными похвалами Оляны, стал счищать с завалинки окрошку из глины и дегтя.

К вечеру стены Ярчуковой хаты засверкали в лучах солнца подвенечной белизной. Оляна уже вымыла щетку, поставила ее на плетень сушиться, ополоснула руки, и в это самое время к воротам подъехал воз, на который были погружены узлы и деревянный сундук, расписанный по черному фону тускло-белыми и красными цветами. Поверх узлов сидела немолодая женщина в белом платке, а рядом с ней худенькая, с испуганными глазами девочка. Платон Гордеевич, распахнув ворота, под уздцы ввел впряженного Карька на подворье.

Окинув оживленным взглядом побеленную хату, Платон довольно засмеялся и обратился к оцепеневшей у порога Оляне:

— Ну вот, так-то оно будет лучше. — И вдруг осекся. Его поразили глаза Оляны, горевшие сухим и страшным блеском, поразило побледневшее до голубизны ее лицо.

Неожиданно заверещал, заставив всех вздрогнуть, Павлик:

— Тату! У нас уже есть мама! — Мальчик подбежал к Оляне, судорожно схватил ее за руку. — Мамо, идемте до хаты! Мамо!..

Платон Гордеевич потерянно стоял посреди подворья, не в силах осмыслить происшедшее. Затем с жалкой, виноватой улыбкой оглянулся на женщину, сидевшую на возу, и неуклюже пошутил, обращаясь к Павлику:

— Ты что ж, стервец, без меня меня женил?

Павлик мучительно сморщил лицо и, отстранившись от Оляны, вдруг побежал за угол дома, а Оляна, не проронив ни слова, медленно пошла со двора, глядя перед собой все такими же страшными, ничего не видящими глазами.

Из-за угла хаты раздался зверушечий рык. Это судорожно блевал объевшийся меда Павлик.

12

Догорало хлопотливое крестьянское лето. Вслед ему уже хрипло и задиристо пели молодые петушки — те, что в весенние дни только проклюнулись из яйца и впервые недоуменно глянули на ослепляющий, еще холодный для них мир. А кому не известно, что не ласкающий слух голос бесхвостых петушков-молодыков — это голос осени, с ее блеклыми красками, буйными и холодными росами поутру, с ленивыми туманами и таким подчас небом, что как глянешь в него, зябко делается на душе и хочется побыстрее под крышу, в дом, хоть к какому-нибудь уюту.