Изменить стиль страницы

Приступая к составлению этой и следующей главы, я должен сделать некоторую оговорку: писал я их через 20 лет после революции и многое было уже мною позабыто. Да и запоминать то, что происходило перед моими глазами, было тогда трудно. Ведь мы прожили 1917 год в сплошном нервном напряжении, когда дни мелькали, как минуты, а волнующие события целыми горами нагромождались друг на друга. И понятно, что, не имея в руках документов, я лишен возможности вести последовательное изложение. Вероятно, в отдельных случаях я погрешил и против хронологии. Все же, описывая отдельные эпизоды и сцены, лучше сохранившиеся в моей памяти, я старался держаться в рамках их последовательности во времени.

Если бы меня спросили, что я делал в первые дни после государственного переворота, я бы затруднился на это ответить. По месту своего жительства я состоял в каком-то Комитете Петербургской стороны. Мы были очень заняты. Чем? — В общих чертах на этот вопрос отвечу: наведением элементарного порядка. Состав комитета был пестрый и случайный. Принимали в него всякого, кто ощущал своим долгом гражданина поддержать в городе, лишившемся законного управления, хоть сколько-нибудь нормальное течение жизни. Должен констатировать, что и тут, в мелкой черновой работе, представители городской буржуазии мало принимали участия. Работала главным образом социалистическая интеллигенция.

Как полагается, мы много заседали и обсуждали, но не наши решения создавали нам работу, а сама взбаламученная жизнь. Так, помню, что к нам привели большую группу выпущенных из тюрьмы политических арестантов. Их нужно было накормить и одеть. И вот мне пришлось носиться по городу на автомобиле под красным флагом, гарантировавшим его от захвата солдатами, добывая белье и одежду на складах Союза городов.

Неизвестные люди приводили к нам жуликов, пойманных на месте преступления, а мы отправляли их в комиссариат Петербургской стороны, во главе которого исполняющим обязанности полицейского пристава оказался литератор А. В. Пешехонов. Он был целый день завален работой. Нацепив на свой пиджак огромный красный бант, суетился, отдавал какие-то распоряжения, а ночью ездил с докладами в Совет рабочих депутатов.

Почти ежедневно я бывал на заседаниях нашего партийного ЦК. Большинство моих товарищей по ЦК, как и я сам, далеко не были в восторге от происшедшей во время войны революции. Приходилось ее принимать как совершившийся факт, но хорошего мы от нее не ждали, а потому с первого же дня стали в известном смысле «контрреволюционерами», всячески стараясь препятствовать «углублению революции», как тогда выражались более лево настроенные люди. К тому же мы принадлежали к поколению, уже пережившему одну революцию, а с нею вместе и свои революционные иллюзии.

Хорошо помню заседание центрального комитета за завтраком у Винавера, на второй день революции. Обсуждался вопрос о том, следует ли стремиться к сохранению монархического образа правления.

Милюков решительно высказался за монархию. Его поддержало несколько правых кадетов. Одним из самых убежденных монархистов был академик С. Ф. Ольденбург, который тогда, конечно, не мог представить себе, что через несколько лет будет прославлять советскую власть. Большинство, однако, склонялось к мнению, что монархия фактически уже не существует и что бороться за ее восстановление и нежелательно, и бесцельно. Это, хотя и не проголосованное, мнение большинства ЦК не домешало Милюкову через три дня горячо убеждать великого князя Михаила Александровича вступить на освобожденный его братом престол.

Хотя я принадлежал к числу республиканцев, но теперь считаю, что Милюков был прав и что у законного царя еще были, хотя и весьма слабые, шансы справиться с «углублением революции».

Каждый день я урывал время от своих неопределенных занятий в Комитете Петербургской стороны для путешествия в Таврический дворец, где бок о бок заседали Комитет Государственной Думы и Совет рабочих депутатов, который, введя в свой состав представителей от солдат, стал называться Советом рабочих и солдатских депутатов.

Таврический дворец имел плачевный вид: паркетные полы скользки от нанесенных на сапогах снега и грязи, в одной из зал для чего-то сложены мешки не то с мукой, не то с чем-то другим. По залам и коридорам ходят всевозможные люди — солдаты, рабочие, интеллигенты, одни возбужденно разговаривают и спорят, другие куда-то спешат с важным деловым видом. Среди этого разнообразного люда печально выглядят фигуры недавних хозяев Таврического дворца — депутатов, без всякой цели слоняющихся взад и вперед, робко прислушиваясь к разговорам толпы. Изредка пробежит мимо бледный от бессонных ночей член Комитета Государственной Думы, мелькнет монументальная фигура Родзянко, или Керенский с землисто-бескровным лицом промчится властным шагом, отдавая резким голосом какие-то распоряжения.

А в бывшем кабинете председателя Думы — арестный дом. Там под охраной вооруженных солдат сидят арестованные сановники старого режима. Солдаты довольно свободно пропускают туда публику, которая с любопытством рассматривает этих несчастных, недавно еще всесильных людей…

Как-то я шел по Екатерининскому залу с кем-то из знакомых. Нам встретился секретарь областного комитета Союза городов и любезно со мной раскланялся.

— Откуда вы знаете Нахамкеса? — удивился мой спутник.

Я давно был знаком с благообразным и корректным господином, часто встречая его в Союзе городов и мирно беседуя с ним на всевозможные темы. Фамилии его я не знал, но своим внешним видом и манерами он больше походил на умеренного и аккуратного чиновника, чем на своих собратий из третьего элемента. И вдруг обнаружилось, что это прославившийся в начале революции большевистский демагог Нахамкес-Стеклов, писавший в газетах грубые пораженческие статьи…

На второй день революции в Думу стали являться депутации от всех полков петербургского гарнизона. При мне пришла депутация от гвардейского флотского экипажа, во главе которой, с красным бантом на груди, находился впоследствии провозгласивший себя императором всея Руси великий князь Кирилл Владимирович.

Сильное впечатление на меня произвел прием депутации от Преображенского полка. К ней вышел Родзянко, сказавший своим громовым, но охрипшим от бесчисленных речей голосом несколько общих фраз о том, что солдаты теперь свободные граждане и что свобода налагает обязанности перед родиной, которую все граждане должны защищать до последней капли крови и т. д.

Речь Родзянко была покрыта громовым «ура» преображенцев. Но как только Родзянко ушел, перед выстроенной шеренгой преображенцев влез на стул какой-то тщедушный еврей и, отрекомендовавшись меньшевиком, стал произносить длинную и малопонятную солдатам речь о значении революции для победы пролетариата в его классовой борьбе с буржуазией. Солдаты добродушно улыбались ему, как и Родзянке, а когда он кончил, наградили и его громким «ура».

Меньшевика на том же стуле сменил другой еврей, лохматый и страстный, по-видимому, большевик, начавший свою речь словами: «Не слушайте разных Родзянок, этих толстосумов, призывающих вас проливать свою кровь за их интересы». Говорил он с еврейским акцентом, но простым и понятным языком, призывая своих слушателей покончить с войной и расправиться со своими внутренними врагами, «помещиками и буржуазией».

По лицам солдат, еще не привыкших к революционным речам, было видно, что этот оратор-демагог пришелся им по сердцу, и когда он, весь потный и красный от революционного пыла, соскочил со стула, то раздалось «ура», гораздо более восторженное, чем после речей Родзянко и тщедушного меньшевика.

Из первых дней революции мне вспоминается чувство, близкое к отчаянию, охватившее меня, когда я прочел в газетах «Приказ № 1», совершенно разрушавший дисциплину в армии. В этот день я встретил в Таврическом дворце своего старого знакомого еще по университетским кружкам, Н. Д. Соколова. Зная, что он состоит членом Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, я с раздражением напал на него: