Изменить стиль страницы

Каждую весну, проездом в деревню, мы проводили у нее недели две. После зимнего заточения в петербургском каменном доме, в Москве я попадал в полудеревенскую обстановку. Я мог с двоюродным братом Гришей играть в прятки в саду, поросшем густыми кустами сирени и бузины, пускать змея на обширном дворе, забегать в конюшню, где так успокоительно фыркали две сытые лошади темно-караковой масти. До сих пор запах свежей земли мне всегда напоминает Кудринский переулок, очевидно потому, что там я впервые вдыхал этот совершенно незнакомый петербургскому ребенку живительный весенний запах.

Да и вся обстановка и образ жизни обитателей Кудринского переулка гораздо были ближе к деревне, тогда еще недавно освободившейся от крепостного ига.

В Петербурге у нас была вольнонаемная прислуга, а здесь, в Кудрине, еще сохранились старые дворовые, хотя и получавшие жалованье, но жившие в Кудринском дворе больше по старой привычке, чем по необходимости. Все это были скорее друзья, чем услужающие.

Главной персоной во дворе была бывшая дворовая моей тетки, вынянчившая ее старших детей, Лизавета Лактионовна. Болезнь сделала ее кривобокой, но ее маленькая кривая фигурка постоянно мелькала во дворе, проносясь из дома во флигель и обратно. Ведая всем домашним и дворовым хозяйством, она на ходу властным голосом отдавала приказания другим слугам, беспрекословно признававшим ее авторитет.

Сестра моей матери, Марья Алексеевна, моя тетя Маша, казалась мне старой женщиной, когда мы останавливались у нее в Кудринском переулке, хотя ей было менее пятидесяти лет. Говорили, что в юности она была красавицей. И не мудрено, что уже с шестнадцати лет к ней стали свататься женихи. В те времена браки по любви были величайшей редкостью. Так было и с моей тетей Машей.

В московском свете блистал тогда Преображенский офицер, Сергей» Михайлович Сухотин. Он был богат, для своего времени образован, и в возрасте достаточно солидном для супружеской жизни, к которой сам стремился. И вот мачеха, воспитавшая мою мать и ее двух сестер, решила выдать за него свою старшую падчерицу Машу.

Сухотин был приглашен бывать в доме, и в первый свой визит попал на домашний урок танцев. Красавица Маша танцевала при нем модные танцы того времени, и он сразу так ею пленился, что в следующий свой визит сделал предложение и получил согласие мачехи.

Маша стала Марьей Алексеевной Сухотиной, одной из самых красивых и обаятельных женщин Москвы.

В муже ей посчастливилось. Сергей Михайлович оказался почтенным и добрым человеком, нежно любил и опекал свою жену, которая была лет на двадцать моложе его, и гордился ее успехами в свете, где у нее появилось много поклонников. Она тоже привязалась к нему, но, выйдя замуж без любви, все же имела потребность в настоящем чувстве.

И вот, когда у них было уже трое детей, в Марью Алексеевну страстно влюбились одновременно два человека: один — мой дядя, морской офицер, князь А. В. Оболенский, а другой — студент московского университета, С. А. Ладыженский.

Последний стал героем романа, и вскоре добрый Сухотин, убедившись, что его молодая жена не может справиться с заполнившим ее чувством, предложил ей развод.

Марья Алексеевна обвенчалась с Ладыженским и поселилась с ним в Кудрине, а ее прежний муж жил неподалеку, в своем особняке в Денежном переулке и, хотя по светским понятиям это считалось «ridicule», часто бывал в доме своей прежней жены в качестве хорошего знакомого.

А другой поклонник Марьи Алексеевны, кн. Оболенский, уехал в кругосветное плавание на знаменитом фрегате «Паллада», вместе с Гончаровым.

Прошло несколько лет. Фрегат «Паллада» вернулся из плавания и привез моего дядю в неизлечимом недуге: из-за болезни спинного мозга он лишился ног и стал постепенно угасать. Он сознавал, что умирает, и имел одно лишь желание: перед смертью жить поблизости от глубоко любимой им женщины.

Марья Алексеевна не могла отказать ему в этом последнем желании и пригласила его поселиться во флигеле своей Кудринской усадьбы.

Мечта несчастного больного осуществилась. Обожаемая им женщина навещала его каждый день, и он, сидя в кресле на колесах, в котором его выкатывали в Кудринский сад, любовался ею, пока она читала ему вслух. Она присутствовала и при его смерти…

Еще прошло лет десять, и смерть унесла страстно любимого ею человека — С. А. Ладыженского, умершего во цвете лет.

С тех пор тетя Маша облеклась в черное полумонашеское одеяние, столь мне знакомое в моем детстве и юности, и вскоре со своим младшим сыном Гришей переселилась к нам, в Петербург, слившись с нашей семьей.

А старый Сухотин продолжал жить в Денежном переулке. Образ этого свеженького, бритого старичка, распространявшего вокруг себя запах одеколона, запомнился мне навсегда. Когда, проездом через Москву, моя мать; меня водила к нему, он всегда возился со мной, балагурил и добродушно поддразнивал…

И еще прошли годы… Однажды тетя Маша, которой было уже под шестьдесят, гостила у своей дочери в Кудринском переулке. Ее первый муж, как и прежде, жил неподалеку, в Денежном. Он уже совсем состарился, почти впал в детство. Одиночество тяготило старика; он стал часто заходить к дочери, в Кудринский переулок, и длинными вечерами играл там в безик и раскладывал пасьянсы. Иногда его оставляли ночевать. В конце концов он совсем переселился в кудринский дом, где на этот раз и застала его его бывшая жена, к которой он сохранил привязанность на всю жизнь. И вышло так, что он точно ждал ее приезда, чтобы она присутствовала при его смерти…

Переселившись в Петербург, тетя Маша передала кудринскую усадьбу своей замужней дочери, Елизавете Сергеевне Фогт, которая вскоре овдовела и вышла второй раз замуж за московского вице-губернатора Л. А. Боратынского (сына поэта).

Каждую весну мы продолжали заезжать в Кудрино, направляясь в деревню. И долго в течение моего детства и юности кудринская усадьба хранила свой особый быт, — нечто от старой дореформенной Москвы, — столь отличный от нашего петербургского полуевропейского быта.

Постепенно богатая когда-то усадьба оскудела. Не только большой дом в саду, уже в моем детстве сдававшийся в наем, но флигель и даже часть дома, выходившего на улицу, в котором жила семья моей двоюродной сестры, заселились платными жильцами. Исчезли караковые лошади, полиняла бессменная обивка знакомой мебели в гостиной… И, несмотря на все это, Кудрино сохраняло старый облик моего детства. Даже старая кривобокая Лизавета Лактионовна продолжала, гремя ключами, распоряжаться во дворе. Только вместо нескольких слуг в ее распоряжении находилась одна горничная.

В Петербурге, где я постоянно жил, у нас не было «знакомых» извозчиков, а у кудринских жителей было несколько, считавших их «своими господами». И когда кто-нибудь ехал из Кудрина в город, то посылали на Кудринскую площадь горничную нанять не просто извозчика, а Ивана или Петра, и наказывали, что если сегодня Петр выехал на вороной — то Петра, а если на гнедой — то Ивана. И у меня, садившегося в родном городе на первого попавшегося извозчика, в Москве, где я юношей бывал даже не каждый год, был свой извозчик Яков, который, завидев меня издали, снимал шапку и, отвешивая низкий поклон, говорил: «Здравья желаем вашему сиятельству, давненько к нам не жаловали», а затем, нахлобучив шапку на затылок, небрежно добавлял: «Куда отвезти прикажете?» И я чувствовал, что он «мой», но в гораздо большей степени я был «его», ибо не сесть на него и не поехать без торга было бы с моей стороны нарушением какого-то его права, а моей обязанности, заключавшейся также в том, чтобы платить ему раза в три дороже нормы.

Кроме своих извозчиков были в Кудрине и «свои» нищие, которых прикармливали, одевали и снабжали копейками на проной. Имен этих нищих никто не знал, но каждый имел свое прозвище: одного, помню, звали «Болячка», другого — «Бородавка», третьего — «Сухорук» и т. д. Каждый имел свой день для появления на кудринском дворе, и в эти дни происходили такие разговоры:

— Лиза, принеси старые клетчатые штаны, что я отложила для Болячки.