— Да она была безумна! — вырвалось у Уиллоу.

— Всех сумасшедших домов мира — а их тогда было бесчисленное множество — не хватило бы, чтоб вместить хоть десятую часть англичан, страдающих тем же безумием, что и она!

— Значит, безумен был весь мир, — сказала Санрей. — Все эти люди, кроме, разве что, мисс Бампус, рассуждали о твоем образовании, как безумцы. Неужели никто из них не понимал, какое это страшное преступление — препятствовать умственному развитию человека?

— Пойми: то был мир гнета и лицемерия. Усвой это, иначе ты в нем ничего не поймешь…

— Да, но ведь целый мир! — сказал Рейдиант.

— Почти. Миром по-прежнему правил издревле завещанный страх. «Покорись, — нашептывал он. — Бездействуй, дабы не согрешить. А от чад своих таи». Я вам рассказываю о том, как воспитывали Гарри Мортимера Смита, но это же смело можно сказать о воспитании подавляющего большинства людей, населявших тогда землю. И зло не только в том, что мозг их был отравлен и обречен на духовный голод; их психику старательно уродовали, ломали… Оттого и был так жесток и неустроен тот мир, так грязен и тяжко болен: он был запуган, он не дерзал найти способ исцеления. В Европе тогда любили рассказывать небылицы о том, какие страшные и жестокие дела творят китайцы. Особым успехом пользовалась одна: будто маленьких детей в Китае сажают в огромные фарфоровые сосуды, так что тела их со временем принимают причудливую, неестественную форму. Потом этих уродцев показывают на ярмарках или продают богачам. Китайцы действительно зачем-то заставляли своих девушек уродовать себе ноги — быть может, этот обычай и послужил поводом для создания леденящей душу сказки, — но не в том дело. Ведь так же страшно калечили психику английских детей, с той только разницей, что вместо фарфоровых сосудов вместилищем их душ служили мусорные ящики и консервные жестянки… Ох, братцы! Когда я говорю об этом, я больше не Сарнак! Я возвращаюсь в искалеченное, изломанное детство Гарри Мортимера Смита и задыхаюсь от ярости и тоски…

— Ну, а на курсы ты все-таки попал? — спросила Санрей. — Надеюсь, да?

— Только года через два, не раньше, хотя мисс Бампус и помогала мне, как могла. Я брал у нее книги и, несмотря на строжайшую цензуру моей малограмотной матери, жадно глотал одну за другой. Однако — не знаю, поймете ли вы меня, — пошлое толкование, которое мать придавала моим отношениям с мисс Бампус, постепенно стало отравлять нашу дружбу. Вам ясно, думаю, как легко было подростку в моем положении влюбиться в молодую, доброжелательную, милую женщину, проникнуться к ней глубоким и пылким обожанием. Даже и в наши дни первым большим чувством в жизни юноши чаще всего бывает преклонение перед женщиной старше него. Здесь больше подходит именно слово «преклонение», а не «любовь». Не подругу мы ищем в ранние годы, но благосклонную, участливую богиню, милостиво снисходящую к нам. Как мне было не любить ее! Но я не думал об объятиях; служить ей, умереть за нее — вот о чем я мечтал! Вдали от нее я мог вообразить, будто целую ей руку, и это было самым дерзновенным моим желанием.

Но вот между нами встала моя мать, одержимая своей навязчивой и гаденькой идеей, ревностно охраняя нечто, именуемое на ее языке моей «чистотой», и видя в безгрешной страсти, полной смирения и благодарности, лишь то же влечение, которое тянет мясную муху к помойному ведру. Что-то постыдное, неловкое стало закрадываться в мое отношение к мисс Бампус. Я стал краснеть до ушей и терять дар речи в ее присутствии. Воображению с гнусной отчетливостью рисовались возможности, до которых я, пожалуй, никогда бы не додумался, если б не намеки матери. Я представлял себе мисс Бампус в чувственных сценах…

Вскоре я поступил на работу. Теперь я был занят по целым дням, и мне редко представлялся случай увидеться с нею. Как друг и интересный собеседник она отступила куда-то на задний план, сделавшись для меня, совершенно помимо моей воли, воплощением женственности…

Среди людей, навещавших мисс Бампус, особенно частым гостем стал с некоторых пор молодой человек лет тридцати трех, к которому я воспылал жгучей и бессильной ревностью. Молодой человек являлся к чаю и просиживал у мисс Бампус часа два, а то и больше, и не было случая, чтобы мать не постаралась отпустить по этому поводу какую-нибудь колкость в моем присутствии. Она называла его «ухажер мисс Бампус» или — игриво — «кое-кто».

— Сегодня опять явился кое-кто. Пру. Когда симпатичный кавалер стучится в дверь, избирательное право летит в окошко!

Я делал равнодушное лицо, но уши и щеки у меня пылали. Моя ревность доходила до ненависти. Я неделями избегал встреч с мисс Бампус. В беспамятстве я искал девушку — любую, какая подвернется, — лишь бы помогла мне вытравить образ мисс Бампус из моего сердца…

Сарнак внезапно оборвал свой рассказ и несколько секунд молчал, пристально вглядываясь в огонь с полурастроганной, полунасмешливой улыбкой.

— Какой безделицей, каким ребячеством все это выглядит сейчас! — сказал он. — И — ох! — до чего же горько было переживать это в те дни!

— Бедняжечка! — шепнула Санрей, гладя его по голове. — Бедный маленький влюбленный на побегушках…

— Каким безрадостным, неуютным должен казаться такой мир молодому существу! — воскликнула Уиллоу.

— Безрадостным и жестоким, — сказал Сарнак.

Моя служебная карьера в Лондоне началась с должности рассыльного — точнее, младшего рассыльного в магазине тканей рядом с вокзалом Виктория: я заворачивал покупки и разносил их по адресам. Потом я нашел себе место мальчика у аптекаря по имени Хамберг, недалеко от Люпус-стрит. Аптекарь в те времена был нисколько не похож на тех, кого у нас называют фармацевтами, а гораздо больше напоминал провизора из пьесы Шекспира или другой какой-нибудь старинной книги. Аптекарь торговал медикаментами, ядами, лекарствами, кое-какими специями, красителями и прочими снадобьями. В мои же обязанности входило мыть бесконечные пузырьки, доставлять покупателям медикаменты и снадобья, прибирать на заднем дворике и вообще в меру моих сил делать, что придется.