не реагируешь ты, уступая

плацдарм живым брюнеткам, женским

ужимкам, жестам.

VII

Пока ты пела и летала, птицы

отсюда отбыли. В ручьях плотицы

убавилось, и в рощах пусто.

Хрустит капуста

в полях от холода, хотя одета

по-зимнему. И бомбой где-то

будильник тикает, лицом не точен,

и взрыв просрочен.

А больше - ничего не слышно.

Дома отбрасывают свет покрышно

обратно в облако. Трава пожухла.

Немного жутко.

VIII

И только двое нас теперь - заразы

разносчиков. Микробы, фразы

равно способны поражать живое.

Нас только двое:

твое страшащееся смерти тельце,

мои, играющие в земледельца

с образованием примерно восемь

пудов. Плюс осень.

Совсем испортилась твоя жужжалка!

Но времени себя не жалко

на нас растрачивать. Скажи спасибо,

что - неспесиво,

IX

что совершенно не брезгливо. Либо

не чувствует, какая липа

ему подсовывается в виде вялых

больших и малых

пархатостей. Ты отлеталась.

Для времени, однако, старость

и молодость неразличимы.

Ему причины

и следствия чужды де-юре,

а данные в миниатюре

- тем более. Как пальцам в спешке

орлы и решки.

X

Оно, пока ты там себе мелькала

под лампочкою вполнакала,

спасаясь от меня в стропила,

таким же было,

как и сейчас, когда с бесцветной пылью

ты сблизилась, благодаря бессилью

и отношению ко мне. Не думай

с тоской угрюмой,

что мне оно - большой союзник.

Глянь, милая, я - твой соузник,

подельник, закадычный кореш;

срок не ускоришь.

XI

Снаружи осень. Злополучье голых

ветвей кизиловых. Как при монголах:

брак серой низкорослой расы

и желтой массы.

Верней - сношения. И никому нет дела

до нас с тобой. Мной овладело

оцепенение - сиречь, твой вирус.

Ты б удивилась,

узнав, как сильно заражает сонность

и безразличие рождая, склонность

расплачиваться с планетой

ее монетой.

XII

Не умирай! сопротивляйся, ползай!

Существовать не интересно с пользой.

Тем паче, для себя: казенной.

Честней без оной

смущать календари и числа

присутствием, лишенным смысла,

доказывая посторонним,

что жизнь - синоним

небытия и нарушенья правил.

Будь помоложе ты, я б взор направил

туда, где этого в избытке. Ты же

стара и ближе.

XIII

Теперь нас двое, и окно с поддувом.

Дождь стекла пробует нетвердым клювом,

нас заштриховывая без нажима.

Ты недвижима.

Нас двое, стало быть. По крайней мере,

когда ты кончишься, я факт потери

отмечу мысленно - что будет эхом

твоих с успехом

когда-то выполненных мертвых петель.

Смерть, знаешь, если есть свидетель,

отчетливее ставит точку,

чем в одиночку.

XIV

Надеюсь все же, что тебе не больно.

Боль места требует и лишь окольно

к тебе могла бы подобраться, с тыла,

накрыть. Что было

бы, видимо, моей рукою.

Но пальцы заняты пером, строкою,

чернильницей. Не умирай, покуда

не слишком худо,

покамест дергаешься. Ах, гумозка!

Плевать на состоянье мозга:

вещь, вышедшая из повиновенья,

как то мгновенье,

XV

по-своему прекрасна. То есть,

заслуживает, удостоясь

овации наоборот, продлиться.

Страх суть таблица

зависимостей между личной

беспомощностью тел и лишней

секундой. Выражаясь сухо,

я, цокотуха,

пожертвовть своей согласен.

Но вроде этот жест напрасен:

сдает твоя шестерка, Шива.

Тебе паршиво.

XVI

В провалах памяти, в ее подвалах,

среди ее сокровищ - палых,

растаявших и проч. (вообще их

ни при кощеях

не пересчитывали, ни, тем паче,

позднее) среди этой сдачи

с существования, приют нежесткий

твоею тезкой

неполною, по кличке Муза,

уже готовится. Отсюда, муха,

длинноты эти, эта как бы свита

букв, алфавита.

XVII

Снаружи пасмурно. Мой орган тренья

о вещи в комнате, по кличке зренья,

сосредоточивается на обоях.

Увы, с собой их

узор насиженный ты взять не в силах,

чтоб ошарашить серафимов хилых

там, в эмпиреях, где царит молитва,

идеей ритма

и повторимости, с их колокольни

бессмысленной, берущей корни

в отчаяньи, им - насекомым

туч - незнакомом.

XVIII

Чем это кончится? Мушиным Раем?

Той пасекой, верней - сараем,

где над малиновым вареньем сонным

кружатся сонмом

твои предшественницы, издавая

звук поздней осени, как мостовая

в провинции. Но дверь откроем

и бледным роем

они рванутся мимо нас обратно

в действительность, ее опрятно

укутывая в плотный саван

зимы - тем самым

XIX

подчеркивая - благодаря мельканью,

что души обладают тканью,

материей, судьбой в пейзаже;

что, цвета сажи,

вещь в колере - чем бить баклуши

меняется. Что, в сумме, души

любое превосходят племя.

Что цвет есть время

или стремление за ним угнаться,

великого Галикарнасца

цитируя то в фас, то в профиль

холмов и кровель.

XX

Отпрянув перед бледным вихрем,

узнаю ли тебя я в ихнем

заведомо крылатом войске?

И ты по-свойски

спланируешь на мой затылок,

соскучившись вдали опилок,

чьим шорохом весь мир морочим?

Едва ли.Впрочем,

дав дуба позже всех - столетней!

ты, милая, меж них последней

окажешься. И если примут,

то местный климат

XXI

с его капризами в расчет принявши,

спешащую сквозь воздух в наши

пределы я тебя увижу

весной,чью жижу

топча, подумаю: звезда сорвалась,

и, преодолевая вялость,

рукою вслед махну. Однако

не Зодиака

то будет жертвой, но твоей душою,

летящею совпасть с чужою

личинкой, чтоб явить навозу

метаморфозу.

* * *

Вечер. Развалины геометрии.

Точка, оставшаяся от угла.

Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.

Так раздеваются догола.

Но - останавливаются. И заросли

скрывают дальнейшее, как печать

содержанье послания. А казалось бы

с лабии и начать...

Луна, изваянная в Монголии,

прижимает к бесчувственному стеклу

прыщавую, лезвиями магнолии

гладко выбритую скулу.

Как войску, пригодному больше к булочным

очередям, чем кричать "ура",

настоящему, чтоб обернуться будущим,

требуется вчера.

Это - комплекс статуи, слиться с теменью

согласной, внутренности скрепя.

Человек отличается только степенью

отчаянья от самого себя.

НА ВЫСТАВКЕ КАРЛА ВЕЙЛИНКА