Изменить стиль страницы

Она поет, что сама сочинила эту песню, как учил ее отец. А лучше всех песни сочиняет Нанывгак. Он тоже споет, когда маленький белый человечек первый раз выйдет на охоту…

Ильмытваль кружилась, раскинув руки, подражая полету ворона, мягко, неслышно прыгала, а руки ее и пальцы не знали покоя ни секунды.

— Ну-ну, дальше, переведи, — торопила Она меня шепотом.

Я рассмеялся:

— Если кое-что перевести на русский — получится ругательно. А по-эскимосски очень ласкательно. Теперь ты понимаешь?

Она кивнула. А Ильмытваль продолжала петь и танцевать.

Я до сих пор помню эту мелодию. Я медленно насвистываю ее, и Нанывгак внимательно слушает.

Я не вижу его лица, но знаю, что он улыбается. Он узнает песню. Ему приятно, что об Ильмытваль говорят доброе.

Ведь каждому приятно, когда о любимом человеке говорят хорошее.

Мы не знаем, когда кончится пурга. Это сейчас я знаю, что мы просидели в снегу больше суток, но тогда мы не знали, сколько нам еще сидеть.

Старик обнимает меня. Мы, как наши собаки, стараемся прижаться друг к другу плотнее, стараемся вобраться в себя, стараемся стать меньше.

Потом он мне говорит, что я могу спать, что он спать не будет, а потом, когда ему будет совсем трудно, спать будет он.

Я соглашаюсь. Один должен дежурить. И когда мне кажется, что я вот-вот увижу один из двух снов, которые вижу всю жизнь, я слышу, как Нанывгак говорит:

— Мы вернемся… поедем стойбище… праздник Луны… я приглашаю тебя.

Я просыпаюсь как от удара. Еще никому из русских не удавалось присутствовать на празднике Луны.

Это самый большой подарок для меня. Мне хочется плакать, мне хочется немедленно сделать старику что-то доброе.

Но я сейчас ничего не могу. И тундра, и снег, и пурга, и собачки, спящие тревожно, — все это дом старика, и здесь он сильнее.

…Яранга, в которой мы остановились, была самой большой.

Вечером сюда, на праздник Луны, пришли гости — жители стойбища. Нанывгак встречал всех и усаживал каждого на свое место.

Родственники Нанывгака — женщины — пришли с украшениями на головных уборах. К кожаной ленточке головной повязки был привязан кусочек шкуры оленя с длинным ворсом. Я догадался, что эти кусочки с шеи оленя.

Мужчины были в вышитых плащах из вымороженных моржовых кишок, все женщины — в вышитых торбасах и новых керкерах.

Каждому, кто участвует в празднике, были розданы маленькие весла, величиной в три-четыре спички. Каждому была дана чашка с кровью. Я тоже получил веселко и чашку с кровью. И деревянную кисточку. Я сидел и молчал.

Я решил делать то же, что и все.

Зажгли большой жирник.

Вышел незнакомый мне старик, взял бубен, стал у входа в ярангу и начал петь. Он пел и плясал. Плясал тихо и осторожно, чтобы никого не задеть: ведь нас в чоттагине набилось много.

Все, кто был, ему подпевали. И рисовали кисточками на лопастях веселок. Я не знал, что рисовать. Я стал подглядывать.

Я видел, что рисуют сопки, оленей, собак, солнце, ярангу, незамысловатые орнаменты. Нанывгак был грамотным, и он просто поставил свое имя и повесил веселко высоко над головой на заблаговременно натянутую нерпичью сеть.

Только сейчас я понял назначение веревочки у маленького весла. Я обмакнул кисточку в чашку с кровью, нарисовал кита, курящего трубку, я часто его рисовал, и старику этот рисунок нравился, потом начертил свое имя и повесил веселко над головой рядом со стариковским.

В жирник добавили жира, и стало светлей. Я увидел вдруг, что вокруг главного столба, на котором держится яранга, привязаны большие весла, настоящие, с которыми выходят в океан. От столба в свободный угол, не занятый людьми, тянулась большая продолговатая куча. В ней я различил черепа моржей, нерп, зайцев, песцов, был и медвежий. Куча угадывалась и за стенами яранги. Это была годовая охота. И песни были во славу будущего сезона, во славу удачливых, я эти песни помню.

Самых удачливых я знал. Они приносили маленькие рейки, обтянутые шкурой, игрушечные вельботы и складывали их у основания столба, на котором висела нерпичья сеть и вокруг которого были привязаны настоящие весла.

Певцы сменяли друг друга. Когда они уставали — пели женщины.

Было много еды. Те, кто приходил с посудой, набивали посуду мясом и уносили в другие яранги тем, кто не может прийти на праздник.

Гости сменяли друг друга. Было много песен. Из песен я понял главное, что знал и раньше: удача одного — удача всего стойбища, а беда одного — горе для всех.

Здесь, на эскимосском побережье, никогда не было плохих песен, не было плохих обычаев, наверное, не было и плохих дел, или просто о них я еще не знал.

На третий день праздника пел Нанывгак. Я ждал его песен. Я знал, что каждой своей дочери колыбельную сочинил он сам. И у каждой это была только ее песня и на всю жизнь. И каждой из них он дарил колыбельную в честь одного из четырех ветров. Назывались колыбельные по имени ветров: Эйгынлин — северный, Керальгин — западный, Никеен — восточный, Ыненнан — южный. И дочери, давно имеющие целый выводок детей, сидели тут же и подпевали.

По улыбке Калянтонау — самой старшей — я понял, что эта колыбельная принадлежит ей, это песня, посвященная северному ветру Эйгынлин.

О северном ветре, о северном ветре…
У-у-ахх! У-у-ахх!
Я вечером эту песню услышал,
А с этой песней вечером
К нам в ярангу пришла новая девочка.
И с этого времени это ее песня.
А эту девочку зовут Калянтонау,
Видно, прислал нам ее келе.
Вырастешь — пой сама эту песню
И берегись северного ветра…
У-у-ахх! У-у-ахх!
У-у-ахх! У-у-ахх!

Старик кончил петь и сел рядом со мной у жирника. Гости все еще продолжали тянуть напев.

Женщины принесли нам много мяса. Я выбрал сердце, язык, два ребра, остальное пустил по кругу. Старик макал мороженое моржовое мясо в нерпичий жир.

Потом мы пили чай, а женщины поочередно пели, стараясь кокетничать или стесняться — я так и не понял.

И вышла Тагрына, младшая дочь.

Она сбросила с левого плеча керкер, потом опустила его с правого, она была обнаженной по пояс. Она пела и плясала, и рукава керкера болтались в такт движению ее бедер, и тень ее, большая тень, металась по стенам яранги, и казалось, что у нее четыре руки. Она пела и плясала, закрыв глаза. Это тоже была колыбельная, которую сочинил ей Нанывгак тридцать лет назад. Колыбельная в честь Никеена — восточного ветра.

Я большой ветер,
Но не злой.
Я просто пою песню.
Иногда человек отдыхает
При большом ветре.
И поэтому на ветер
Нельзя обижаться…
Если будет холодно —
Тоже нельзя обижаться.
Может быть, я ласкаю
Своей долгой песней.
Я большой ветер,
Но не злой.
Не надо на меня обижаться…

— Ты же знаешь наш разговор, — сказал Нанывгак. — Пой. Видишь, все поют, помогают ей петь. Давай вместе, давай петь.

Я встал.

Я пел и хлопал в такт ладонями, я помогал песне, и она росла, сначала во мне, потом выплеснулась где-то у жирника, у его пляшущего пламени, и встал Нанывгак, и мы обнялись, мы пели и раскачивались, а где-то над нами, над ярангой шумел ветер и тоже пел с нами, пел о себе, о нас, о нашем братстве.

И я знал, что дождусь того времени, когда старик Нанывгак поведет на охоту моего сынишку и споет для него колыбельную, которую он заготовил для своего сына, но так и не спел, и будет мой мальчик знать ее, и петь, когда он один, когда ему хорошо или плохо, и лицо у него будет в это время, как у ребенка, который впервые открыл для себя мир и вдруг удивился его несовершенству.