Мы все с мороза.
И вот уже отошли в тепле, отужинали-отогрелись. Гоняем чаи, полулежа на шкурах, — коротаем еще один пурговой вечер, дремлет у ног Мальчик, свистит ветер на разные лады, то завоет в трубе, то прошелестит снегом по стенам избушки, сыпанет горсть в оконное стекло, хорошо нам…
Теюнэ отодвигает к стене поднос с едой, не спешит мыть чашки, еще перед сном потрапезничаем, чаевание в пургу — дело доброе… В пургу «Спидола» берет чисто, хорошее прохождение — любая музыка, как по заказу.
Горят две керосиновые лампы, одна на стене, другая на полу. И блики огня от печи на двери и на потолке, светло и уютно. Я рад, что мой подарок — несколько стекол для ламп — так кстати. Стекла тут дефицит, их нигде не достанешь, даже в столице с помощью друзей. Не выпускает их промышленность, не нужны они в век атома, электричества и полупроводников.
Нашел я стекла в прошлом году в заброшенном складе на берегу Ледовитого океана. Было там много соли, порченая мука, ящик свечей и стекла. Осталось еще с войны…
Николай закуривает и принимается вязать сеть.
Теюнэ шьет меховой набрюшник для Белого Камня. Собака должна ощениться, а впереди еще будут холода, через две недели после родов Белый Камень опять начнет работать в упряжке, а набрюшник спасет сосцы от мороза.
Я рассказываю Наташе сказки про злодея Бармалея, стараюсь все изобразить в лицах. Благо, особого таланта, чтобы перевоплотиться в Бармалея, мне и не надо — шевелюра у меня растрепана, черная борода не стрижена, нос красный, облупленный, кожа с него, обмороженного, слезает хлопьями, только ножа в зубах не хватало — так бери любой, вон их сколько! Да, видок так себе, не к ночи будь сказано.
Наташа хохочет.
— Ты в пургу веселый, — говорит она. — Ты всегда в пургу веселый.
Я уже не удивляюсь ее наблюдательности. У меня вправду в пургу улучшается настроение. Наверное, больное сердце. В обычную хорошую погоду оно ноет, но в пургу отпускает, или в туман перед штормом. И мне легко предсказывать непогоду, я часто поражал этим каюров, морочил им голову. Они видели во мне удачно шаманствующего человека, а я-то понимал, что два десятка лет, проведенных в этих снегах, для сердца не проходят даром.
Трудно чувствовать себя внутренне отчужденным. Вот сидим в пургу, ждем хорошую погоду, но для меня-то хорошая погода — плохая… И когда для всех в избушке наступит хорошая погода, у меня начнет болеть сердце, и с этим ничего не поделаешь. Значит, для меня никогда не будет хорошей погоды, потому что хочется, чтобы хорошая была у других, раз ты вместе с другими, хочется, чтобы у них не болело сердце.
— Бармалей тоже сначала был веселым человеком, — говорю я Наташе, — только ему в Африке было жарко.
— Жарко — это плохо, — вздыхает Наташа, северный человек. И ей сразу же становятся понятны истоки злодейства Бармалея: попробуй-ка в жару не озвереть.
Мы кончаем наши игры и снова принимаемся за чай. Наташа чаевать не хочет. Она берет у Теюнэ шитье. Мать поручает ей важное дело — шить на собак чулочки. Чулочки — это маленькие кожаные мешочки для собак, на каждую лапку. Весной, когда наст к ночи крепко подмерзает и покрывается тонкой коркой, собаки ранят лапы острыми осколками льда и не могут работать в упряжке. Чулочки предохраняют от порезов.
Наташа обувь для собак делает с любовью, приговаривая: «Одну для Мальчика, одну для Элгывыквы, …одну для Мальчика… одну для Элгывыквы…» Много ей придется шить…
— Оставайся до лета, — просит Наташа. — Уедешь, нам скучно будет… Оставайся.
Я молчу.
— Помогать будешь… ты научился, я тебе еще дам капканов… Собаки твои, когда хочешь…
Я молчу.
— Оставайся до лета, уток лечить будем! — смеется Николай.
Теюнэ тоже улыбается.
Я вспоминаю — это она прозвала нас докторами. Однажды летом мы вместо пыжей в патроны использовали таблетки аскорбиновой кислоты, как раз подходили. А потом палили по уткам, хорошо получалось.
— Доктора… уток лечат, — смеясь, показывала на нас Теюнэ. А мы сидели на крыше, каждый на своей половине дома, и стреляли в пролетающие над домом стаи. Если утка падала на моей половине, я ее добыл, если на половине Николая, — он. Но охота была неинтересной — за час мы убили больше двух десятков птиц, они сотнями шли стая за стаей, а вечером, угомонясь, сидели в разводьях между одинокими льдинами, все пространство свободной воды было заполнено птицами, их тут тысячами можно было считать, хоть стреляй наугад из рогатки — не промажешь…
Может быть, и вправду остаться? Где я еще найду дом, чтобы вот так запросто каждый день смотреть в океан? И разве есть где еще такие люди, такая вода, такой горизонт, такое солнце? Конечно, я всегда буду приезжать сюда, ведь здесь чаще непогода, а значит, сердце спокойней, но, может, просто не уезжать? А?
— Скучно будет… без Мальчика, — говорит Наташа, примеряя собаке чулочки. Наверное, она думает о своем отъезде в интернат, а это почти навсегда. Плохо ей будет и без Мальчика, и без Элгывыквы, и без избушки… Со слезами будет уезжать отсюда после летних каникул, это уж я знаю точно…
Ухожу в сени готовить пищу для собак. Рублю мороженые тушки песцов, они у нас свалены на чердаке… К ним добавляю куски копальхена. Куски моржатины, вперемежку с песцами идут, что называется, не глядя. Собаки глотают куски. А так, без моржатины, они едят мясо песцов неохотно, вот и приходится их обманывать, чтобы экономить копальхен и нерпичий жир.
Белому Камню я даю больше, чем остальным собачкам. Нет, я ее не балую, просто ей нужно больше, чем остальным, ведь ей скоро щениться…
Я возвращаюсь в дом и продолжаю чай, прерванный час назад:
— У меня там дело… мне все равно туда ехать надо, возвращаться…
— У тебя всегда много дел, — сердито машет рукой Николай.
Мы молчим.
— А здесь было бы одно, — вдруг говорит он.
— Какое?
— Просто жить здесь.
— О-о! Гм… хорошее дело!
— Лучше всех! — доволен Николай.
Он понимает, раз я сюда все время приезжаю, значит, от чего-то там я очень устаю, что-то там мне надоедает. И он хочет, чтобы мне было хорошо, потому что здесь плохо не бывает, здесь ничего нет такого, что могло бы надоесть. Разве может надоесть или приесться море, или льды, или снег. Это как воздух — на всю жизнь.
От снега разве что можно сойти с ума, и то только тогда, когда вы чужие — вы и снег.
Прошлым летом наша экспедиция работала в лесотундровой зоне в такой глуши, что глуше не придумаешь. И тишина была такая — даже собственные шаги не всегда слышно. От нас ушел Гена — промывальщик. Нашли мы его через сутки. Он держался за голову и шептал;
— Тишины хочу, тишины, ти-ши-ны!!
У всех тишина звенела в ушах все лето.
Мы вызвали вертолет, и в поселке Гена оклемался. Но ходил по экспедиции тихий, понурив голову, все к чему-то прислушивался. Отправили его лечиться на материк.
От снега он тоже мог бы «тронуться», но безмолвных снегов не бывает. У снега всегда есть звук. И в разную погоду разный, чтобы это узнать, надо остаться с ним наедине. Тогда это станет понятно. Даже если себя захочешь понять, останься сам с собой наедине, выслушай себя. Хорошо, если ты себя как собеседник устраиваешь, а если нет?
— Выделай ему песцов, Теюнэ, — сказал Николай, — вдруг скоро уедет. — И обиженно закурил новую папиросу.
— Не надо…
— Но ведь ты их поймал… Тех четырех ты же поймал, — сказал Николай.
— Но капканы твои, и привада твоя, и собаки твои — значит, и песцы твои. Я только ставил капканы, это не считается…
— Ох! — смеется Николай, — да бери же! Русские женщины любят меха, я знаю. Бери! Сам поймал — сам подаришь, кому хочешь.
Теюнэ завернула мне своих выделанных песцов и сунула в рюкзак.
В апреле прилетел вертолет. Он сделал два круга над распадком, пролетел над нами и снова ушел к распадку — сел в самом его начале.