Изменить стиль страницы

— Чего, дон Хиль? Я тоже часто думаю о своих знакомых — то одно, то другое… Или вы думали обо мне плохое?

— Да нет, как сказать… Разваливаются и в самом деле, будь они прокляты, — выругался Хиль, подхватывая на лету книгу.

— Дайте несколько штук мне, я понесу, пока найдем веревочку. Так какие у вас были мысли в отношении меня, сознавайтесь, дон Хиль? Плохие или хорошие?

Хиль отдал ей две толстые книги и с минуту шел молча. «Какой-то он сегодня странный, — подумала Беба, искоса поглядывая на него, — с чего бы это?»

— Я даже не знаю, как их назвать, — ответил наконец Хиль. — Понимаете, донья Элена, если бы вы оставались сеньоритой Монтеро, то эти мысли были бы хорошими, ничего такого в них бы не было. Но когда они появляются в отношении замужней женщины…

— …Постой, ты лучше не кричи и не бесись, — устало сказал Жерар. — На нас уже оборачиваются…

Он допил свой вермут и потянулся к блюдцу с соленым миндалем. Ему уже становился противен и горьковато-приторный вкус «чинзано», и этот никчемный спор, продолжающийся уже второй час, и — главное — сам его собутыльник и оппонент, сюрреалист Туха.

— Пусть оборачиваются, мне-то что, — сказал сюрреалист. — Я тебя не в тайный бардак зазываю, а веду серьезный разговор о проблемах искусства. Что ты хотел сказать?

Жерар задумчиво грыз миндаль, глядя в открытое окно бара через улицу — на оплетенную лесами громаду строящегося муниципального театра.

— Что я хотел сказать? Я хотел сказать, что это и есть самый настоящий бардак… И не тайный, а явный, всем напоказ.

— Слушай, Бюиссонье, я тебя все-таки отказываюсь понимать. Что ты предлагаешь? Ладно, давай говорить спокойно. Тебе не нравится наш Сальвадор?..

— Нет, хотя некоторые вещи ему безусловно удаются. Например, «Искушение святого Антония» — кстати, я его видел в подлиннике. Так что сам Дали — это еще так-сяк… А вот вся ваша остальная банда…

— Ладно, скажем, тебе не нравится «вся наша банда». Что же ты предлагаешь? Вернуться к академизму? Ты вот упомянул об импрессионистах — а они не были авангардом? Они не отстаивали новые формы живописи, которые казались ересью старым сифилитикам из академии? Почему же Ван-Гог велик, почему Ренуар велик, почему самый поганый этюдик Сислея стоит сегодня целое состояние, а те, Кто продолжает поиски нового, ничего, по-твоему, не стоят?

Туха начал дрожать от ярости.

— Хорошо, допустим, — продолжал он, наклоняясь к Жерару через столик, — допустим, нам далеко до Манэ или Дега. Но ты не то хочешь сказать! Вовсе не то! Ты не говоришь: «Вы плохо делаете свое дело», ты говоришь: «Вы вообще занимаетесь не тем, чем надо!» Как же это так, Бюиссонье? Где же тут твоя хваленая логика? Импрессионисты были правы в своих поисках, а мы искать не имеем права! Или ты только за своими французами признаешь право идти в авангарде?

— Туха, ты дурак, — спокойно сказал Жерар.

— Или, по-твоему, в искусстве вообще не нужен больше прогресс? Дошли до какой-то черты — и баста! Что же мы теперь должны делать — копировать стариков, что ли?

— Если бы я знал, что мы теперь должны делать… — медленно сказал Жерар. Усмехнувшись, он покрутил головой и, навалившись на стол, бросил в рот зернышко миндаля. «Этот жест я где-то заимствовал», — тотчас же промелькнула мысль. Где? Ну конечно, в южных предместьях. В пивных Авельянеды, среди рабочих Тамета и Сиам-ди-Телла. Он покосился на фасад стройки напротив, по которому ползла вверх бесконечная цепь подъемника с подвешенными ковшами бетона.

— Если бы я знал, — повторил он усталым голосом. — К сожалению, я этого не знаю. Я знаю только, что мы с тобой просто паразиты. Любой пеон вон там, — он кивнул в направлении окна, — который подвозит песок к бетономешалке, что-то делает… что-то полезное, что-то такое, что останется для потомков. А мы…

— Дерьмо! — крикнул Туха. — Катись ты со своей полезностью знаешь куда! Старые разговорчики, Бюиссонье, сейчас этим уже никого не купишь. И не распинайся за всех! Ты можешь считать себя паразитом — твое дело, а мы будем вести искусство вперед. Как говорится, каждому свое!

— Вести искусство вперед? — задумчиво переспросил Жерар. — Что ж… На гребне сейчас вы, этого у вас не отнимешь. И я боюсь, Туха, что добром это не кончится. Ты бы лучше не вспоминал импрессионистов, если уж не способен увидеть разницу между ними и теперешним «авангардом». Ты даже не соображаешь того, что импрессионисты вели искусство от условности к жизни, а вы тащите его от жизни к условности. Да даже и не к условности… Какая там у вас к черту условность. Так, сумасшедший дом какой-то.

— Серьезно?

— К сожалению, Туха. И вот что я тебе скажу… Знаешь, ошибаться могут все… Я, например, вижу теперь, что и сам в чем-то ошибался, что-то проглядел, коль скоро публике на меня плевать. Ошибки, повторяю, бывают у всякого. А вот ты, Туха, ты и все ваши — вы просто самые настоящие преступники…

— Ага, даже так…

— Даже так. Вы ведете искусство по очень скверному пути, делаете его инструментом разложения… И ни к чему хорошему не придете, помяни мое слово. Кончиться это может очень скверно.

— Например?

— Я не пророк, Туха, и не собираюсь ничего предсказывать. Я знаю только одно: провозгласить смыслом искусства, его основной задачей отражение «сверхреальности» человеческого подсознания — это значит убить искусство. Или сделать его орудием убийства. Морального убийства, что, на мой взгляд, гораздо хуже физического. Весь этот ваш бред, замешанный на эротике…

Он поморщился и угрюмо замолчал.

— Ах ты мой чистый голубок, — сказал Туха, — эротика тебя шокирует?

— Нет, просто я не вижу, при чем тут искусство.

— Тем хуже для тебя! Тогда ты вообще не художник, а старая дура из Армии спасения. Эротические мотивы присутствуют в сюрреалистической живописи просто потому, что в подсознании половая сфера…

— Да знаю я, — отмахнулся Жерар, — что ты мне лекции читаешь. Читал я и Фрейда, и Юнга, и всех ваших апостолов. Но при чем тут искусство? — Он пожал плечами и потянулся за миндалем.

— Значит, ты собираешься воспитывать человечество, — ехидно сказал Туха. — Ну что ж, желаю успеха. А нам на это плевать! Мы исходим из основной предпосылки: человек никакому воспитанию не поддается, доминируют в нем животные инстинкты, и нет силы, которая смогла бы это изменить. Религия, социальные эксперименты — все это игрушки для дураков. Поэтому мы и отражаем внутренний мир человека таким, как он есть, без стыдливых недомолвок. А на твою «воспитательную функцию» мне плевать, я не учитель из приходской школы. Вот так.

— Понятно, понятно, можешь не продолжать…

Жерар закурил и с минуту молчал, следя за уплывающими в окно струями дыма.

— Все это мне давно известно, — сказал он наконец. — В том и беда, Туха, что искусство по-прежнему оказывает на людей большое влияние… И я просто боюсь думать о том, какие результаты может дать ваше. У меня сейчас одно утешение — что я, очевидно, сдохну раньше, чем смогу увидеть плоды вашей деятельности во всей их красе…

Он поднялся и подозвал мосо, чтобы расплатиться.

— Уходишь? — спросил Туха.

— Да, мне пора. И вот что я тебе скажу: оставляя в стороне личность, вы все — сволочи. Во что вы хотите превратить мир? Мало вам еще нацистских лагерей, мало вам Хиросимы?

Он сунул в карман трубку и, не попрощавшись, пошел к выходу.

Не нужно было вообще говорить с Тухой на эту тему, а уж спорить и подавно! У каждого свой вкус. Но почему этот болван решил, что он — Бюиссонье — вообще отрицает все авангардистские течения? Что за бред, черт побери. Как будто Пикассо не авангард, как будто не был авангардистом Ван-Гог, как будто Микеланджело не поносили за неканоничность «Давида»… Истинное искусство всегда творится авангардом — но опять-таки истинным, а не псевдо! Если Сезанн умышленно ломал перспективу, то это не значит, что сегодня любой неуч может объявлять свою мазню «новым словом» — у меня, дескать, тоже все вкривь и вкось…