Изменить стиль страницы

— На заводе тогда с нами еще работал Петр Петрович Зингер. Не знаете его?

— Может, и знала, да забыла, — вздохнула старуха. — Годы не те!

Уже прощаясь, спросил:

— А что же вы вместе с Настенькой не уехали? Немцы могут нагрянуть.

— Куда мне с моими болезнями в дорогу пускаться. До базара и то дойти не могу. Соседку прошу. Скоро восемьдесят стукнет. Да и Петрушу как одного оставишь.

Заметив вопросительный взгляд гостя, пояснила:

— Муж мой еще в тридцать шестом помер. Как его могилку без присмотра бросишь. Грех ведь! Немец — что! Он как туча: набежит, прогремит — и нет его. На нашей земле долго не удержится. А нам жить надо!

…Полуяров шел по шуршащей золотой кленовой листве, благо никто теперь не сметал ее с тротуаров. Низкое солнце сквозило в поредевших просветленных кронах.

— Прощай, улица Золотая! Прощай, Настенька! Теперь уж навсегда!

Когда ночью Полуяров лежал в темном и узком, похожем на гроб, гостиничном номере, его донимала бессонница. С вечера он засыпал сразу, но часа через полтора-два просыпался с ощущением, словно что-то навалилось на грудь. Не хватало воздуха, противный липкий пот выступал на лбу. Видимо, немецкая пуля слишком близко прошла возле сердца. К тому же ныло плечо. Нет, медсанбатовский хирург был оптимистом, утверждая, что через месяц больной и не вспомнит о своих ранах.

На окне черная маскировочная бумага, в номере темно и душно. Отчего в таких захудалых гостиничных номерах всегда душно, будто они сто лет не проветривались? Полуяров лежал на спине, уставившись глазами в низкий потолок. Как странно! Когда не спится, он думает о войне, вспоминает Белосток, леса под Гродно, Березину, свою роту, Виктора Воротникова и других командиров взводов. Но, засыпая, видит только мирные довоенные сны: Алеша Хворостов читает стихи; Сема Карайбог с кем-то переругивается; Нонна, высокая, стройная, в новом синем костюме, с развевающимися волосами, идет навстречу ему по Гоголевскому бульвару… Только война ему никогда не снится. Видно, те клеточки мозга, что занимаются сновидениями, щадят его, дают отдохнуть.

Полуяров не зажигает света, не смотрит на часы. И так знает: еще нет двух. Ровно в два, как вчера, как позавчера, в городе объявят воздушную тревогу. Неужели еще нет двух? А может быть, сегодня налета не будет? Может быть, у немцев сегодня выходной или какой-нибудь праздник? Ну да черт с ними!

В гостинице тихо. Город на осадном положении, и все постояльцы давно в своих номерах, не разгуляешься. Полуярову показалось, что он задремал и внезапно проснулся: в дальнем конце коридора послышались торопливые шаги. Стук. Женский голос. Слов не разобрать, но он знает, что говорит женщина. Шаги ее ближе. И снова стук в дверь. Вот и в его дверь постучали громко, настойчиво. Незнакомый голос (наверно, новая дежурная, та девушка-блондинка с перепуганными глазами):

— Воздушная тревога! Спускайтесь в бомбоубежище.

И уже стук в номер напротив, где живет мрачная генеральша:

— Воздушная тревога! Спускайтесь в бомбоубежище!

Шаги удаляются, стуж все глуше и глуше.

Полуяров закурил, поднял на окне маскировочную штору и снова лег. За окном темно и тихо. В коридоре возня, хлопанье дверей, торопливые шаги. И, наконец, тишина. Полная, ночная. Все ушли в бомбоубежище. Полуяров открыл окно. Прохладная, сырая, осенняя ночь. Октябрь. Город темный, тихий, притаившийся. Тихо и в темном беззвездном небе.

Нет, немцы работают без выходных. Прошло несколько минут, и послышался далекий, все нарастающий гул авиационных моторов. Полуяров прислушался: да, немцы.

Гул немецких самолетов все слышней, но наши зенитки молчат. Подпускают поближе. Разом и совсем близко — в минувшую ночь их так близко не было — застучали зенитки. Значит, подвезли и поставили на площади у собора.

Здание гостиницы старое, стены полуметровые, — верно, еще в прошлом веке предвидели, что будут бомбежки. Но и такие стены вздрагивают. Не лучше ли уйти в бомбоубежище? Если на третьем этаже такие толстенные стены, то в подвале, где бомбоубежище, они, наверное, метра в два. И пятисоткилограммовая им не страшна. А береженого, как говорил когда-то Петр Петрович Зингер, и бог бережет. Решил: не пойду. Вспомнилось, как в Гродно пришлось отрывать бомбоубежище после прямого попадания. Нет, уж лучше на кровати…

В окне вспыхивают зарницы, словно далекая гигантская жар-птица взмахивает крыльями. Вот в темное небо врезалось белое лезвие прожектора. Прошло из края в край, задержалось на тучке и сникло, ушло в землю. Окно начало светиться розовым то потухающим, то разгорающимся светом: где-то пожар. В одной раме отстала замазка, и стекло все время дребезжит, даже когда умолкают зенитки. Дребезжит, боится за свою хрупкую жизнь.

Раньше, в июне, он не умел еще отличать разрывы бомб от залпов зениток. Потом научился. Впрочем, не всегда. Порой залпы были необычные: вероятно, стреляли по самолетам те орудия, что вчера днем везли через город.

Гул самолетов стих, перестали бить и зенитки. Только розовое зарево в окне стало еще ярче.

«Как бы железнодорожную станцию не разбомбили, а то и не уедешь отсюда», — подумал Полуяров. Скоро начнут возвращаться из бомбоубежища соседи по номерам. Пройдет в мягких ночных туфлях удрученная генеральша. Простучит сапогами алтайский животновод. Что он делает здесь, в прифронтовом городе? Чем интересуется: удоями, кормовыми рационами, силосными башнями? Бред какой-то! Хорошо бы лечь на правый бок и уснуть. Но сон не идет. Где теперь Нонна? Куда, в какую Среднюю Азию отвез свою молодую жену полковник, а может быть, уже и генерал?

Нонна! Нонна! Что ты делаешь в Средней Азии? Ходишь вдоль журчащих арыков, любуешься знаменитыми памятниками архитектуры? Регистан, Гур-Эмир, Биби-Ханым… Помнишь, рассказывала, что девочкой плакала, когда в Москве сносили храм Христа Спасителя? Сколько теперь взорвано, уничтожено! Плачешь ли ты теперь?

4

За те несколько дней, которые Полуяров провел в городе, он больше не встречал Жаброва. И был рад. На кой бес нужен ему робот с безгубым ртом.

И все же встретил еще раз. Совсем неожиданно. В последний день. Утром, отметившись в комендатуре, где все уже было на колесах, Полуяров отправился на вокзал. Трамваи не ходили, попутные машины мчались без остановок: голосуй не голосуй. Чтобы сократить путь на станцию, Полуяров пошел не по главному шоссе, связывающему город с железнодорожным вокзалом, а свернул в пригород, в тихие безлюдные улочки окраины, знакомые еще по тем далеким комсомольским временам, когда ходили они на субботники на товарную станцию и пели неизменную:

Ты, моряк, красивый сам собою,
Тебе от роду двадцать лет.
Полюби меня, моряк, душою,
Если любишь — дай ответ.
По морям, по волнам
Нынче здесь, завтра там…

Теперь тут было тихо и пусто. Многие домишки, где жили главным образом железнодорожники, стояли с заколоченными ставнями: хозяева эвакуировались или не хотели смотреть на мир, ставший таким страшным. От непривычной пугливой тишины и настороженности на душе у Полуярова стало тоскливо. Было такое чувство, будто и он виноват в том, что брошены на произвол судьбы беззащитные мирные хибары, голые, почерневшие палисадники, вся улица, поросшая пожухлой кашкой и бурьяном. Показалось даже, что слепые в фиолетовых разводах стекла окошек смотрят с укором, осуждающе. Черт знает что!

Тревожило и то, что шел он на станцию, что называется, наобум. Еще дежурный помощник военного коменданта, вконец измотанный и осатаневший капитан, высказал сомнение по поводу поезда на Москву.

— Хотя бы в Воронеж проскочить! — вслух мечтал Полуяров, ругая себя последними словами за то, что проторчал в городе до последнего дня. И дела никакого не было, а так, одна лирика. Не хватает еще застрять здесь и угодить немцам в лапы.