Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король.
Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного.
Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил:
– Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил «изюминки в спирту»? Как он хорошо обставил игру – свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок.
– Огонь мы тут же затоптали, – вставляла м-сс Дубер. – И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху!
– Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером.
– Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр.
– Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя.
– Да, в нем погиб большой человек. Но он как-то никогда не сетовал на свою судьбу. Он был такой жизнерадостный – до самого конца.
Обдумав свою партию, Эдвард-Альберт присоединялся к общему хору:
– Мне его страшно жаль. Он был такой ласковый, приветливый.
– Как приятно, наверно, было знакомство с ним, когда он был еще молод и полон надежд и обещаний.
Это замечание словно метило в м-сс Тэмп. Она, как обычно, давала намеренно бесцветные ответы:
– Да. Он много обещал тогда.
– Он был от природы проказник. Но никому не причинял вреда, кроме как самому себе.
– Вот и поплатился за это, – заметила м-сс Тэмп и больше не произнесла ни слова.
Хоровое пение возобновилось. Эдвард-Альберт повторял свою партию.
Единственным, кто как будто не участвовал в этой общей церемонии возложения венков, была м-сс Тэмп. Сперва это объясняли глубокой скорбью: она не в состоянии говорить о нем. Потом стали шептаться, что она хочет его кремировать, а не похоронить прилично в просторной могиле и что она уедет из Лондона.
Для Эдварда-Альберта мысль о кремации была чем-то новым. Она вызывала в его воображении страшные образы.
– А нехорошо это – быть кремированным, – заметил он. – Что ж от тебя останется ко дню воскресения из мертвых? Кувшин с пеплом – и все.
– Это нарушит всю вашу литературную работу, – сказал старый м-р Блэйк вдове, увидев однажды, что она сидит задумавшись, в одиночестве.
Она пристально посмотрела на него. Потом ответила совершенно спокойно, но с таким видом, будто освобождалась от чего-то давно ее тяготившего:
– Теперь я могу сказать вам, что вовсе не занимаюсь литературной работой. Это он выдумал. Он, видите ли, был честолюбив. И стыдился, что у него жена – простая портниха и трудится до изнеможения в мастерской, полной всякими вертихвостками. Вот кто я. Он был щепетилен – в этом пункте. Теперь это уже прошлое, и ему не может быть обидно.
– Я думал… – начал было м-р Блэйк.
– Ну, вы, наверно, догадывались. А теперь я могу поехать в Торкэй и открыть какое-нибудь небольшое скромное предприятие. Меня всегда тянуло в Торкэй.
– Почему же вы не сделали этого раньше?
– Потому что это недостаточно выгодно, и потом он непременно стал бы лезть на женский пляж в пьяном виде, и были бы неприятности, и, кроме того, знаете, ему бы захотелось иметь сезонный билет, чтобы ездить в Лондон.
Она умолкла на мгновение, потом пожала плечами:
– Незачем говорить теперь об этом.
М-р Блэйк долго думал о том, что она ему сообщила, и через некоторое время сказал Эдварду-Альберту, поскольку в тот момент не было никого другого, с кем ему можно было бы поделиться своими соображениями:
– Эта миссис Тэмп – довольно черствая женщина. Довольно черствая. Видимо, он стал неудачником из-за того, что она расхолаживала его. Если б она больше верила в него и показывала ему, что верит…
– Мне кажется, она не должна кремировать его, – ответил Эдвард-Альберт. – Я обязательно скажу это…
Чем больше м-р Блэйк раздумывал о своем отношении к Харольду Тэмпу, тем больше оно из довольно откровенного недружелюбия превращалось в глубокое понимание и симпатию. Как добры мы бываем к мертвым! Как легко и незаметно становятся они нашими союзниками! Мы можем приписывать им лестные для нас отзывы, которых они никогда не произносили. Старый м-р Блэйк хорошо знал, что значит пережить крушение своих жизненных планов и оказаться устраненным от дел людьми недостойными. Вот и Харольд Тэмп при благоприятных обстоятельствах и соответствующей поддержке мог бы стать действительно великим человеком. Но эта черствая женщина сыграла в его жизни роковую роль.
К этому заключению, которое он впервые сообщил Эдварду-Альберту, а потом высказал и другим подходящим слушателям, его привело, разумеется, и свойственное старым холостякам женоненавистничество.
До самого своего отъезда м-сс Тэмп была окружена глухим недоброжелательством. Было ясно, что она оказалась не на высоте в смысле своих супружеских обязанностей и, быть может, даже сознательно тянула вниз замечательного человека, которого никогда как следует не понимала.
Известная, выражаясь мягко, бесчувственность, которая была ей свойственна, позволила ей оставить без внимания две-три попытки довести эту мысль до ее сведения.
После кремации Гоупи позволила всем в доме вздохнуть свободнее. Харольд Тэмп почти сразу стал исчерпанной темой. М-р Блэйк еще проявлял легкий оттенок неодобрения по адресу м-сс Тэмп до ее отъезда, за которым вскоре последовал и его собственный. После этого никто уже больше не говорил о Тэмпах, и постепенно пансион м-сс Дубер наполнился новым поколением жильцов, которые ничего не знали о Харольде. Послышались новые шутки, которые утвердились в доме и вошли в обиход. Новые голоса замычали в ванной.
Так вслед за м-ром Франкинсензом и прочими из поля зрения Эдварда-Альберта исчезли также супруги Тэмп и м-р Блэйк и на место их явились другие, с которыми он уже мог держаться солидней.