Изменить стиль страницы

Руфь была совершенно ошеломлена. Она в продолжение двух лет слушала лекции профессора Колдуэлла, и он казался ей живым кладезем мудрости.

— Я не совсем понимаю вас, — нерешительно сказал профессор.

— Попытаюсь объяснить, — произнес Мартин. — Помнится, я читал в истории Египта, что нельзя понять египетское искусство, не изучив предварительно характер страны.

— Совершенно верно, — согласился профессор.

— И вот мне кажется, — продолжал Мартин, — что, в свою очередь, характер страны нельзя изучать, если не знаешь прежде всего, из чего и как создавалась жизнь. Как мы можем понять законы, учреждения, нравы и религию, не зная людей, их создавших, не зная даже природы этих людей? А разве литература не такое же создание человека, как египетские храмы и статуи? Разве во вселенной существует что-нибудь, не подчиняющееся всемирному закону эволюции? Я знаю, что история эволюции отдельных искусств разработана, но мне кажется, что она разработана чисто механически. Человек остается при этом в стороне. Великолепно разработана эволюция инструментов — арфы, скрипки, эволюция музыки, танца, песни. Но что можно сказать об эволюции самого человека, о тех органах, которые развивались в нем, прежде чем он смастерил первый инструмент или пропел первую песню? Вот об этом-то вы забываете, а это именно я и называю биологией. Это биология в самом широком смысле слова. Я говорю довольно бессвязно, но мне хочется, чтобы вы поняли мою мысль. Она пришла мне в голову, пока вы говорили, и мне трудно сразу найти ей четкое выражение. Вы упомянули об ограниченности человека, мешающей ему охватить все стороны проблемы — все факторы. Вот вы как раз — по крайней мере мне так кажется — упускаете биологический фактор, то есть именно то, на чем строится в конечном счете всякое искусство, основу основ всех человеческих дел и свершений.

К изумлению Руфи, Мартин не был мгновенно уничтожен, и профессор Колдуэлл даже отнесся внимательно к его словам, очевидно, считаясь с молодостью собеседника. После недолгого молчания профессор начал говорить, поигрывая золотой цепочкой от часов.

— Вы знаете, — сказал он, — мне уже делал однажды подобные упреки один великий человек, ученый-эволюционист Жозеф Леконт. Но он умер, и я думал, что некому больше обличать меня, а вот теперь вижу в вашем лице нового обвинителя. Вероятно, — не могу не признать этого, — в ваших обвинениях есть доля истины, и даже очень большая доля. Я слишком ушел в классику и недостаточно следил за развитием естественных наук; быть может, это объясняется просто недостатком энергии и работоспособности. Вы, вероятно, очень удивитесь, если узнаете, что я никогда не был ни в одной физической или химической лаборатории. Однако это факт. Леконт был прав, так же как и вы, мистер Иден, хоть я и не знаю, насколько.

Под каким-то предлогом Руфь отвела Мартина в сторону и шепнула ему:

— Вы совсем завладели профессором Колдуэллом. Может быть, еще кто-нибудь хочет побеседовать с ним.

— Простите, — смущенно пробормотал Мартин, — я заставил его разговориться, и это оказалось настолько интересно, что я забыл о других. Просто мне до сих пор не приходилось встречать такого умного и образованного собеседника. И, между прочим, знаете что? Я прежде думал, что все, кто окончил университет или занимает важное общественное положение, так же умны и образованны…

— Он человек исключительный, — возразила Руфь.

— Очевидно. С кем же вы хотите, чтобы я поговорил теперь? Вот что, сведите меня с этим Хэпгудом.

Мартин беседовал с главным бухгалтером минут пятнадцать, и Руфь не могла нарадоваться на своего возлюбленного. Его глаза ни разу не засверкали, щеки ни разу не вспыхнули, и Руфь изумлялась спокойствию, с каким он вел беседу. Но зато в глазах Мартина сословие банковских деятелей потеряло всякий престиж, и под конец вечера у него сложилось убеждение, что банковский деятель — синоним пошляка. Армейский офицер оказался очень добродушным, здоровым и уравновешенным человеком, вполне довольным своей судьбой. Узнав, что он тоже учился в университете целых два года, Мартин был очень удивлен и никак не мог понять, куда же делись все его познания. Но все же офицер понравился Мартину гораздо больше, чем Чарльз Хэпгуд.

— Меня не пошлости его возмущают, — говорил потом Мартин Руфи, — меня злит тот напыщенный, самодовольный, снисходительный тон, которым эти пошлости изрекаются. А сколько времени на это уходит! Я мог бы изложить всю историю Реформации, пока этот делец объяснял мне, что рабочая партия слилась с демократической. Слова для него все равно, что карты для профессионального игрока в покер. Когда-нибудь я вам покажу это на примере.

— Мне очень жаль, что он вам не понравился, — отвечала Руфь. — Он любимец мистера Бэтлера. Мистер Бэтлер говорит, что это самый честный и надежный человек; он называет его скалой, камнем, который может служить надежной опорой для любого банковского учреждения.

— Я в этом и не сомневаюсь, даже судя по тому немногому, что я от него слышал. Но я утратил теперь всякое уважение к банкам. Вы не сердитесь, дорогая, что я так прямо высказываю свое мнение?

— Нисколько! Это очень интересно.

— Да, — подтвердил Мартин, — ведь я варвар, получающий первые впечатления от цивилизации. Цивилизованному человеку эти мои впечатления должны, несомненно, показаться очень любопытными.

— А что вы скажете о моих кузинах? — спросила Руфь.

— Они мне понравились больше других женщин. Очень веселые и держатся просто, без претензий.

— Значит, другие женщины вам тоже понравились? Мартин покачал головой.

— Эта общественная деятельница — просто попугай, болтающий о социальных проблемах. Готов поклясться, что если б выпотрошить ее мозг, в нем не нашлось бы ни одной самостоятельной идеи. Портретистка невыносимо скучна. Вот была бы отличная пара для Хэпгуда. А уж музыкантша! Не знаю, может быть, у нее великолепная техника, и беглость, и туше, — но только в музыке она ничего не смыслит.

— Но ведь она превосходно играет, — попробовала протестовать Руфь.

— Да, играет она как будто виртуозно, но истинная сущность музыки ей совершенно не доступна. Я спросил, какой внутренний смысл находит она в музыке, — вы знаете, меня всегда интересует этот вопрос, — и она ничего не могла ответить, кроме того, что она обожает музыку, что музыка — величайшее из всех искусств, что музыка для нее дороже жизни.

— Вы всех заставили говорить на профессиональные темы, — сказала Руфь с упреком.

— Не отрицаю. Но уж если они и тут не могли сказать ничего путного, то вообразите мои мучения, если бы они стали разговаривать на какие-нибудь общие темы. А я-то думал, что здесь, где люди пользуются всеми преимуществами культуры… — Мартин на секунду умолк: он снова увидел, как в комнату раскачивающейся походкой вошел парень в стетсоне и двубортной куртке. — Да, а я-то думал раньше, что здесь все так и блещут умом и знаниями. Но из своего недолгого общения с ними я уже могу сделать вывод: большинство этих людей — круглые невежды, а девяносто процентов остальных невыносимо скучны. Вот профессор Колдуэлл — это совсем другое дело. Он настоящий человек, весь до последней клеточки своего мозгового вещества.

Руфь просияла.

— Расскажите мне о нем, — сказала она, — не об его блестящих качествах, — я и так их прекрасно знаю, — а о том, что вам в нем не понравилось. Мне очень интересно знать.

— А вдруг я попаду впросак, — шутливо протестов вал Мартин, — расскажите сначала вы. Или вы в нем видите только одно хорошее?

— Я прослушала у него два курса лекций и знаю его больше двух лет, потому-то мне и интересно ваше впечатление.

— В особенности — отрицательное? Ну что же, извольте! Я думаю, что он вполне заслуживает вашего восхищения и уважения. Это самый умный и развитой человек, которого я когда-либо встречал, но у него не спокойна совесть. О, не подумайте чего-нибудь дурного! — воскликнул Мартин. — Я хочу сказать, что он производит впечатление человека, который заглянул в глубь вещей и так напугался, что самого себя хочет уверить в том, что ничего не видел. Может быть, я не ясно выразил свою мысль? Попытаюсь объяснить иначе. Вообразите себе человека, который нашел тропу к скрытому в чаще храму и не пошел по ней. Он, может быть, даже видел мельком и самый храм, но потом убедил себя, что это был просто мираж. Или вот еще. Человек мог бы совершить прекрасный поступок, но не счел это нужным и теперь все время жалеет, что не сделал того, что мог сделать. В глубине души он смеется над наградой, которую мог получить за свои деяния, но где-то еще глубже тоскует по этой награде и по великой радости свершения.