— Да уж сотню долларов, не меньше.
— Ого! Хоть бы ты его в самом деле пристроил!
— Не плохие денежки, а? — И он прибавил с гордостью: — Заметь, я это накатал в два дня. Пятьдесят долларов в день!
Мартину страстно хотелось прочесть свои рассказы Руфи, но он не отважился. Он решил подождать, пока что-нибудь будет напечатано, — по крайней мере тогда она лучше оценит его старания. Тем временем он продолжал учиться. Ни одно приключение не казалось ему таким заманчивым, как это путешествие по неисследованным дебрям знаний. Он купил учебники физики и химии и наряду с алгеброй изучал физические законы и их доказательства. Экспериментальную часть приходилось принимать на веру, но могучее воображение помогало ему видеть как бы воочию всякие химические реакции, и он понимал их лучше, чем студенты, присутствующие при опытах. Сквозь страницы учебников Мартин начинал постепенно проникать в тайны природы и мира. Раньше он воспринимал мир как нечто данное, теперь он начал понимать его устройство, взаимодействие и соотношение энергии и материи. Его ум постоянно находил теперь объяснение давно знакомым вещам. Рычаги и блоки сразу привели на память лебедки и подъемные краны, с которыми ему приходилось иметь дело на море. Теория навигации, дающая возможность судам не сбиваться с пути в открытом море, стала вдруг простой и понятной; он постиг тайну бурь, дождей, приливов, узнал причину возникновения пассатных ветров и даже подумал, не поторопился ли он со своим очерком о северо-восточном пассате. Во всяком случае, он чувствовал, что теперь мог бы написать его лучше. Однажды он отправился с Артуром в университет и, затаив дух, с чувством религиозного благоговения смотрел на производившиеся в лаборатории опыты и слушал лекцию профессора физики.
Но он не забросил и своих литературных занятий. Очерки и рассказы так и текли из-под его пера, и он еще находил время писать простенькие стихотворения — вроде тех, которые печатались в журналах; потом вдруг закусил удила и в две недели написал белым стихом трагедию, которую, к его изумлению, немедленно забраковали с полдюжины издателей. Однажды, начитавшись Гэнли, он написал цикл стихов о море по образцу «Поэм с больничной койки». Это были простые стихи, светлые и красочные, полные романтики и боевого духа. Мартин назвал их «Песни моря» и решил, что это самое лучшее из всего им написанного. Цикл состоял из тридцати стихотворений; он написал их за месяц по одному в вечер, после целого дня работы над прозой — работы, на которую любой модный писатель затратил бы не меньше недели. Но Мартину такой труд был нипочем. Он даже и не считал это за труд. Просто он обрел дар речи, и все мечты, все мысли о прекрасном, которые долгие годы безгласно жили в нем, хлынули наружу неудержимым, мощным, звенящим потоком. Мартин никому не показал своих «Песен моря» и никуда не послал их. Он потерял доверие к редакторам. Впрочем, не из недоверия воздержался он на этот раз от посылки своего творения. Оно радовало его заключенной в нем красотой, и этой радостью ему хотелось поделиться с одной только Руфью в тот блаженный миг, когда он осмелится наконец прочесть ей свои произведения. А до тех пор он решил держать их при себе, читал и перечитывал вслух, пока наконец не выучил наизусть.
Он интенсивно жил каждое мгновение, когда бодрствовал, и продолжал жить даже во сне; его сознание, протестуя против вынужденного пятичасового бездействия, цеплялось за все передуманное и пережитое в течение дня, рождая невероятные и нелепые грезы. Таким образом, он никогда не отдыхал, и на его месте другой, менее крепкий телом и менее здоровый духом, давно бы свалился с ног. Его свидания с Руфью становились все реже и реже: приближался июнь, а с ним экзамены, которые должны были дать ей университетский диплом. Бакалавр искусств! Когда Мартин думал об этом звании, ему казалось, что Руфь улетает от него на такие высоты, где ему уже не достичь ее.
Один день в неделю Руфь все же посвящала Мартину, и он обычно в этот день оставался у Морзов обедать и после обеда слушал музыку. Это были его праздники. Вся атмосфера дома Морзов была так не похожа на ту, в которой жил Мартин, и близость Руфи так окрыляла его, что всякий раз, возвращаясь домой, он мысленно давал себе клятву достичь этих высот во что бы то ни стало. Несмотря на неуемный пыл творчества и жажду красоты, томившую его, он в конце концов трудился только ради Руфи. Он прежде всего был влюбленным и все остальное подчинял своей любви. Мечта о любви была для него важнее мечты о знании. Мир казался удивительным вовсе не потому, что состоял из молекул и атомов, подчинявшихся действию каких-то таинственных законов, — мир казался удивительным потому, что в нем жила Руфь. Она была чудом, какое никогда раньше не являлось ему даже в мечтах.
Но Мартина все время приводила в уныние мысль о расстоянии между ними. Руфь была бесконечно далека, и он никак не мог придумать, что сделать, чтобы приблизиться к ней. Он всегда пользовался успехом у женщин и девушек своего класса. Но ни одной из них он не любил, а ее полюбил. Дело было не в том, что Руфь принадлежала к другому классу. Его любовь вознесла ее превыше всяких классов. Она была особым существом, настолько отличным от всех, что он не знал даже, как подойти к ней со своей любовью. Правда, теперь, когда он больше знал и лучше умел говорить, она как будто стала ближе, у них появился общий язык, общие темы, вкусы и интересы, но любовная жажда этим не удовлетворялась. Его воображение влюбленного наделило ее такой святостью, такой бесплотной чистотой, что исключило всякую мысль о телесной близости. Сама любовь отнимала у него то, чего он так страстно желал.
И вот в один прекрасный день через бездну, их разделявшую, на мгновение был перекинут мост, и после этого мгновения бездна уже не казалась такой непреодолимой. Они сидели и ели вишни, большие черные вишни, сок которых напоминал терпкое вино. И после, когда она стала читать ему «Принцессу», он заметил следы вишневого сока у нее на губах. На мгновение она перестала быть божеством. Она была созданием из плоти и крови, ее тело было подчинено тем же законам, что и его собственное и тело всякого человека. Ее губы были так же телесны, как и его, и вишни оставляли на них такие же следы. А если таковы были ее губы, то такова была она вся. Она была женщина — женщина, как и всякая другая. Эта мысль поразила его, точно удар грома. Это было для него настоящим откровением. Он словно увидел, как солнце падает с неба, или присутствовал при кощунственном осквернении божества.
Когда Мартин вполне уяснил себе смысл этого открытия, сердце бурно заколотилось у него в груди, побуждая его домогаться любви этой женщины, которая вовсе не была духом, слетевшим с неба, а обыкновенной женщиной, с губами, запачканными вишневым соком. Он содрогнулся от этих дерзких мыслей, но голос разума и голос сердца, сливаясь в победном гимне, твердили ему, что он прав. Должно быть, Руфь почувствовала эту внезапную перемену в настроении Мартина, так как вдруг перестала читать, взглянула на него и улыбнулась. Его взгляд скользнул по ее лицу от голубых глаз к губам, где виднелся след вишневого сока — небольшое пятнышко, сводившее его с ума. Его руки готовы были протянуться к ней, как часто тянулись к другим женщинам в дни его прежней беспутной жизни. А она как будто ждала, слегка склонясь к нему, и Мартину пришлось напрячь всю свою волю, чтобы сдержаться.
— Вы не слышали ни одного слова, — сказала она обиженно.
И тут же улыбнулась ему, наслаждаясь его смущением. Мартин взглянул в ее ясные глаза и понял, что она ничуть не догадывалась о том, что в нем происходило, и ему стало стыдно. В мыслях он посмел слишком далеко зайти. Всякая другая женщина догадалась бы — всякая, кроме Руфи. А она не догадалась. Вот тут-то и заключалась разница! Она была не такая, как все! Мартин смотрел не нее, совершенно уничтоженный сознанием своей грубости и ее невинности, и снова между ними разверзлась бездна. Мост был разрушен.
И все-таки этот случай приблизил его к ней. Воспоминание о нем не исчезло и утешало Мартина в моменты разочарований и сомнений. Бездна уже не была так непреодолима, как прежде. Он проделал путь куда больший, чем тот, что давал право на звание бакалавра искусств. Правда, она была чиста, так чиста, что раньше он даже и не знал о существовании такой чистоты. Но вишни оставляли пятна у нее на губах. Она была подчинена физическим законам, как и все в мире, она должна была есть, чтобы жить, и могла простуживаться и хворать. Но не это было важно. Важно было то, что она могла испытывать голод и жажду, страдать от зноя и холода, а стало быть — могла чувствовать и любовь, любовь к мужчине. А он был мужчина! Почему бы в таком случае ему не стать ее избранником? «Я добьюсь счастья, — шептал он лихорадочно. — Я стану им! Сумею стать. Я добьюсь счастья!»