Этот мотив обретает свою плоть и в могучем басе отца Никандру, колоколом прогремевшем в зверски истребленной янычарами Салкуце: «…Мы не сосульки, свисающие с застрехи, не куст плакучей ивы, не холм пустой и бесплодной глины. Мы — народ…»
И в вещих проповедях глубоко сострадающего обездоленному люду пастыря Нямецкого монастыря Паисия Величковского:
«…Народы гибнут, когда слишком долго остаются неотмщенными. И потому в этом краю каждая травинка, каждый росток только тем и живет, что вот-вот придут единоверцы с востока и принесут избавление».
И в деятельных мечтах и заботах Екатерины Маленькой о строительстве новой церкви (что ж, для гонимых безотцовщиной простолюдинов вера в церковь — общую как для молдаван, так и для «северных единоверцев» — не могла быть не спасительной в тот «безумный, не признававший ничего святого восемнадцатый век»), но церкви непременно «белой», ибо «белое в этом краю это не просто цвет. Это еще и судьба»; ибо «белый дом — это… честный дом, вечный дом, святой дом…»; ибо «белая церковь» — это еще и символ объединения людей, без которого «что за жизнь…»; символ возрождения нации (если «помочь нашему храму подняться из руин», то и он «в свою очередь, поможет нам встать на ноги…»).
И в каждом стуке топора на строительстве белой церкви, наказывавшем «им (салкучанам. — В. К.) верить и жить. Жить и верить» и извещавшем край о том, что пришла пора его старожилам выбираться «из трясины разрушения», приобщаться «к нелегкому, но святому делу созидания», «делу не столько рук, сколько духа человеческого».
И, наконец, в лирико-эпическом сказе автора, то исповедально-взволнованном, то песенно-поэтическом, навеянном разве что старинными молдавскими летописями. Сказе о неподвластной времени истории, о неистребимости народной жизни, о бессмертии человеческого духа:
«Заброшенная вместе с отчим домом, запущенная вместе с родными полями, забытая вместе с мечтой о лучшей доле, эта славная лоза в назначенный срок нашла в себе силу и выпрямилась, расцвела, завязала плод и теперь стоит счастливая, согнутая в три погибели под бременем своего сладкого, хмельного груза. Вместе с ней ожил, заулыбался мир тружеников земли».
И полнятся смыслом те короткие фразы, которыми обменялись при виде церквушки на высокой круче возвращавшиеся в родные пределы русские солдаты:
— Гляди-ко, молдаванцы куда забрались!
— А такова планида человеческая! Чем ниже гнет тебя судьбина, тем выше дух взлетает!
…Да, мы «никогда не поймем внутренней архитектуры творчества, если не найдем того единого мотива, того нерва беспокойства, который переходит от книги к книге»[16].
А писателя ведет от произведения к произведению поиск. Поиск и емкой «формулы человеческой сути», и «хорошей мысли», что «наверняка стоит полгектара хорошей вспашки», и искусной формы, что немыслима без чувства «внутренней мускулатуры слова», без дара «владеть его многоплановостью, его взрывчатой силой»[17] — то есть всего того, что способно «открыть перед читателем двери в новый для него мир»[18].
И лучшими страницами своего творчества Друцэ открывает нам новый мир, такой же добрый и мудрый, щедрый и улыбчивый, красочный и поэтичный, как и сама Сорокская степь. И мы не спутаем этот мир ни с каким другим, ибо только у Друцэ можно найти «…тихий торопливый говор, умеющий одинаково складно благодарить и проклинать, смеяться и плакать», увидеть, как «дорога растянулась лениво, грея спину на солнце, уверенная, что кому нужно, тот уже пришел», как старик обучал бестолковую лопату «заново всему, что нужно в хозяйстве», как жеребенок «склонил голову набок, как бы прислушиваясь, в каком ухе у него звенит»; узнать, «для чего же люди строят калитки, как не для того, чтобы выставить на радость всему миру хорошее настроение, когда оно у тебя водится…»; испытать чувство: «Вроде сказала что-то, а вроде ничего и не сказала, словно позвала куда-то, а словно и не звала, будто ласково посмотрела на него, а будто и не смотрела…»; познать, «что истинная суть людская, так же, как и море, не ведает границ своих»; наконец, открыть страну, которая умеет влюблять в себя первой и последней любовью»[19], пробуждать неуемную потребность в прекрасном, раскрывать «величайшее таинство» труда, постигать «молчаливую сосредоточенность, когда усталые ладони стирают пот со лба» и человек «наслаждается содеянным им», дарить людям ту безграничную радость, что под стать ясному летнему небу, которое «льет на землю потоки света, а не знающая устали земля превращает этот свет в душистые цветы, в вековые дубовые леса, в тяжелые пшеничные колосья — во все, что названо человеком жизнью»; услышать, как тихо шепчет орех — это вечное древо народной жизни: «Вот это по-нашему, вот это здорово!»
Друцэ действительно несет свой орех сквозь годы, его мудрую и добрую крону мы угадываем в каждом произведении, его лукавый и чуть грустный шелест слышим в каждой строке писателя.
В. Кравченко
РАССКАЗЫ
По-молдавски
Когда прилежные работяги уже успели нажить свежие мозоли, а лентяи еще не проснулись, тогда и бадя[20] Андрей начинал собираться в поле. Бросит охапку соломенной трухи на дно телеги, разложит в виде гнездышка и залезет попробовать, ладно ли будет сидеть, Ничего, сойдет. Потом щелкнет кнутом над лошадиными спинами. Если они тут же срываются с места, кричит: «Тпру, чертово семя!» — а если стоят неподвижно, говорит: «И то хорошо».
Однако прежде чем забраться на телегу, бадя Андрей усаживается на завалинке, чтобы засучить ицары[21]. Такие у него толстые ицары, что даже гвоздем их не проткнешь, разве что накалить тот гвоздь на огне, а потом пристукнуть молотком. Много с ицарами хлопот, и он обещает жене, что нынче надевает их в последний раз. Вечером забросит на чердак и не снимет их оттуда, пока воробьи гнезд не совьют в карманах и не снесут в каждом по четыре яичка.
— Двенадцать яиц, стало быть.
Наконец ицары засучены. Бадя Андрей залезает на телегу. «Хатя-я!» — и дело двинулось. Только выехал за ворота, лихо сдвинул шляпу на левую бровь, — может, пройдет хорошенькая молодка, а он ей чего-нибудь соврет. Побалагурит. И любят же эти бабенки, когда шляпа набекрень и мужик к тому же хорош собою!
Шутка готова, но молодки что-то не видать, — должно быть, остановил ее какой-то умник в другом конце деревни и заговаривает ей зубы. Хей, случится великая беда, если бадя Андрей узнает, кто этот умник!
Кони еле плетутся, тащат телегу у самых заборов, где гуще тень, и бадя Андрей очень доволен их сообразительностью. Он важно восседает на охапке соломенной трухи и кидает по два-три слова каждому встречному-поперечному.
— Куда собрался, малец?
— К бабушке.
— Так, хорошо… К бабушке, стало быть… Достань хворостинку из забора, чтоб собака не набросилась… А ты, Ион, чего гоняешься за котом?
— Ворует, баде Андрей. Как учует кусок мяса в доме, не угомонится, пока не утащит.
— Трепку хочешь задать?
— Уж я ему всыплю!
— Хорошенько отлупи! Есть и у меня дома кот, — если бы знал, что ворует, с дороги вернулся бы отлупить… Добрый день, дед Фэнуцэ! Как живешь-можешь?
— Могу, милый, да знаешь ведь как на старости…
— Да, на старости неважнец… Хорошо хоть, что еще можешь… Как поживаешь, Иленуцэ? Когда замуж?
— Позднее, когда виноград поспеет.
— Осенью, значит? А то, может, подождешь, пока у меня сын подрастет?
— Сколько ему?
— Три года, на днях пошел четвертый… Хатя-я!.. Чего с чугунком завозилась, кума Аника?
— Галушек хочу сготовить.
16
Друцэ И. П. Литовские березы. — Лит. газ., 1970, 27 мая, с. 7.
17
Друцэ И. П. Цена слова реченного. — Искусство кино, 1972, № 6, с. 41.
18
Там же, с. 37.
19
Друцэ И. П. Наша первая, наша последняя любовь. — Огонек, 1960, № 21, с. 9.
20
Бадя — уважительное обращение к старшему мужчине.
21
Ицары — толстые шерстяные домотканые брюки.