Изменить стиль страницы

— А меня? — спросил Серый.

— Как же, и тебя. Без тебя и солнце не взойдет...

Пока я одевался, Серый успел сбегать на веранду, где ждал меня Селиванов, и сказал, что старик нарядился, как в праздник, пришел в шляпе, в новом пальто и в начищенных до блеска ботинках, что он побрит, курит трубку и от него пахнет одеколоном.

— А сам такой важный, будто сидит в президиуме, — тараторил Серый, — а на улице стоит его «Запорожец». Говорит, что поедем к каменоломне и что меня с Петькой возьмет. А в дом войти отказывается, говорит, погодка отличная, в такую погодку грешно сидеть в комнате... Завтракать, наверное, не будем? — спросил Серый.

— Не будем, — ответил я.

— Побегу будить Петьку.

Селиванов сидел на табурете у раскрытой двери веранды, щурился на солнце и дымил трубкой из черного дерева. На мое приветствие ответил кивком головы и сказал:

— Как обещал вам, Геннадий Геннадиевич.

— Отлично, — ответил я, — одну минутку, — и принялся умываться под краном.

Примчались Серый и Петя. У Пети в руке был бутерброд, Серый тоже что-то жевал, набив рот до отказа.

— У вас каникулы? — спросил у мальчишек Селиванов.

— Угу, — мотнул головой Серый.

— Вот вам и погодка как по заказу, — сказал Селиванов. — Так все и сверкает. Хорошая будет весна...

На нем была зеленая фетровая шляпа с высокой непримятой тульей и широкими полями, мягкое серое пальто с отороченным черным бархатом воротником. Шея повязана красным в серую клетку мохеровым шарфом. На носках коричневых ботинок играли солнечные блики. Белые мохнатые брови, белые, тщательно приглаженные и подкрученные усы, широкая борода, розовый цвет лица наводили меня на мысль, что Селиванов без грима легко мог бы исполнить роль Деда Мороза. Только вот темным со слегка припухшими веками глазам не хватало озорства новогоднего гостя.

Я сел рядом с Селивановым. Мальчишки устроились на заднем сиденье. Старик включил двигатель, просигналил, хотя на улице не было ни души, и мы, покачиваясь на выбоинах, двинулись к каменоломням. Ехали по той же дороге, по которой я бродил в первый день моего приезда в Васильки. Миновали скирду соломы, спустились в балку. В гору поднимались на первой скорости. Машина дрожала от натуги, но упорно ползла вверх. Старик, словно помогая своему «Запорожцу», весь напрягся, крепко, так, что вздулись вены на руках, ухватился за руль и дымил трубкой, как идущий на подъем паровоз.

Серый закашлялся от дыма и что-то проворчал. Петя опустил боковое стекло и принялся выгонят из машины дым шапкой.

— Не выйти ли нам? — предложил я.

— Ха! — сказал Селиванов, не вынимая трубку изо рта. — Грош цена тогда этой технике, если она нас не вывезет.

Наконец мы выползли из балки, и «Запорожец» пошел веселей. Вскоре мы увидели отару овец и того самого мальчишку-чабанка, с которым я когда-то разговаривал. На этот раз он был не в плаще с капюшоном, а в ватнике. Увидев наш «Запорожец», чабанок помахал рукой.

— Это Гаврилка, — сказал Селиванов и затормозил. — Спрошу его кое о чем. — Он вышел из машины, выбил о ноготь большого пальца трубку и крикнул: — Гаврилка! Айда сюда!

— Ишь как мчится, — сказал улыбчиво Серый. — Галопом.

— Знаешь его? — спросил я, отворив дверцу машины.

— А как же, — ответил Петя. — В одном классе учимся. Вот потеплеет — вместе будем летать на мопедах.

Селиванов поздоровался с Гаврилкой за руку, спросил о здоровье отца и матери, о его, Гаврилкином, здоровье, о том, не падают ли овцы, есть ли еще запас кормов, и, получив исчерпывающие ответы, задал последний вопрос:

— Как наган?

— Не нашел, — ответил Гаврилка.

— А искал?

— Искал.

— Поищи еще, — попросил Селиванов.

— Ладно, — пообещал Гаврилка, — поищу.

Пока старик садился в машину, Гаврилка поздоровался с мальчишками. Приглядевшись ко мне, почесал за ухом и сказал:

— А вы, оказывается, курящий. А тогда сказали, что не курите.

Я улыбнулся в ответ и, раздавив окурок о спичечный коробок, бросил его в сусличью нору.

Миновали кошару, старый полуразрушенный колодец с большим барабаном между тремя каменными столбами, рощицу лоха у развалин какого-то дома, снова спустились в балку, выбрались из нее, пересекли асфальтированное шоссе и, наконец, нырнули по крутому спуску в огромный желтый кратер — каменный карьер. Высокие отвалы земли и почерневшей каменной крошки, утыканные по гребню и склонам бурьяном, вырезали круг неба с солнцем у самой кромки. Ниже желтели отвесные каменные стены со следами пил. Мы выехали на середину кратера и остановились.

— Вход в катакомбы не здесь, — сказал Селиванов, — дальше. Пусть двигатель немного остынет, перегрелся.

Мы оказались в царстве тишины. И поэтому не было ничего удивительного в том, что я на минуту вообразил себе, будто мы находимся на Луне, в одном из ее кратеров. Дно карьера устилала слежавшаяся пыль, на которой четко отпечатались следы «Запорожца», нашего «лунохода». Под ногами ни одной травинки. Только впереди у проема в отвале, запрудив проезд, сбились в неподвижное стадо какие-то существа, похожие на крупных ежей — шары сухого перекати-поля. Оставалось лишь вообразить еще, что небо над головой не по-весеннему синее, а черное и что рядом с солнцем видны звезды... Я дал себе слово, что непременно побываю здесь ночью, чтобы уже совсем почувствовать себя на другой планете.

— Лиса, — сказал Селиванов и показал рукой.

По склону отвала слева от нас кралась бурая степная лисица, из-под ног ее скатывались, шурша в прошлогоднем бурьяне, камешки.

— Вав, вав! — залаял на нее по-собачьи Серый.

Лиса метнулась и исчезла за гребнем.

— Давайте поищем нору, — предложил Петя.

— В другой раз, — сказал старик. — Поедем дальше.

«Запорожец» подмял под колеса серых ежей, и мы оказались в узком проезде, который привел нас в еще более величественный кратер.

— Раньше, конечно, все это выглядело иначе, — сказал Селиванов. — Теперь снимают верхний слой земли, очищают скалу и пилят ее комбайном. А тогда делали так: выроют шахту и принимаются выпиливать камень под землей метр за метром. Образовывались целые галереи, тоннели. Скоро, однако, сами увидите.

По размытому талыми водами склону мы выехали из кратера. Теперь дорога петляла между широкими воронками — заброшенными шахтами, — обогнула еще один кратер, и мы оказались возле кладбища — высокого кургана, обнесенного побеленной каменной стеной. На вершине кургана стоял четырехгранный, сложенный из ракушечника обелиск, к которому от кладбищенских ворот вела посыпанная песком дорожка.

Селиванов снял шляпу и пошел впереди нас.

С минуту мы стояли перед обелиском молча. На цементной плите, вмурованной в грань обелиска, были оттиснуты слова: «Партизанам, погибшим за власть Советов».

Потом заговорил Селиванов:

— Мои товарищи похоронены здесь, Геннадий. Это были хорошие люди. Да я уже рассказывал вам. Рассказывай не рассказывай — мертвых не воскресишь...

Серый и Петя стояли позади нас и о чем-то перешептывались. Я оглянулся и погрозил им пальцем. Селиванов положил руку мне на плечо.

— Лихие были ребята, — вздохнул он. — Смерти не боялись.

История партизанского отряда мне была уже хорошо известна, и не только со слов старика Селиванова. Три вечера я просидел в читальном зале городской библиотеки и прочел все, что было написано об отряде. Я намеревался сочинить хотя бы одноактную пьесу о партизанах для нашей клубной сцены. Впрочем, я мечтал поставить спектакль не на сцене, а в степи, на ближайшем кургане, соорудив там из камня-ракушечника нечто вроде входа в каменоломню. Когда действие пьесы переместится в каменоломню, зрители перейдут, усядутся с противоположной стороны кургана и как бы увидят ее изнутри и в ней горстку заживо погребенных партизан. Над головой звездное небо, вокруг звенящая цикадами темная степь, и только вершина кургана освещена. Золотом отсвечивает камень-ракушечник, разыгрывается заключительное действие героической истории. Раненые, измученные голодом и жаждой партизаны лежат на каменных глыбах, обрушившихся с потолка. Убит в бою их командир. Рядом с ним, скошенная пулеметной очередью, упала его молодая жена. Замурованы душники. Под потолком висит дым от горящей где-то в боковом штреке смолы. Долгая гнетущая тишина — предвестник надвигающейся смерти. Но вот откуда-то издалека доносится едва слышная музыка. Это возвращается гармонист Никанорка Селиванов, последний из тех, кто ушел на поиски выхода. Музыка грустная — Никанорка наигрывает старинную песню о ямщике, который замерз в степи. Ничего не надо объяснять — музыка сама рассказала партизанам о том, что Никанорка не нашел выхода. Да никто, впрочем и не надеялся, что гармонисту повезет. Поиск длится уже целую вечность, напрасный поиск... Никанорка садится, долго смотрит на молчащих товарищей, растягивает свою «хромку» и, прижавшись щекой к планке, как это он делал на вечеринках, пробегает пальцами по костяным пуговицам сверху донизу и обратно, и вот уже звучит залихватски «Сударыня-барыня»... «Умирать, так с музыкой! — выкрикивает Никанорка. — А с музыкой и умирать не хочется! Да что ж это такое, братцы? Ведь без нас над землей и солнце не взойдет!». Ах Никанорка, Никанорка, шальная твоя голова. Живот к позвоночнику присох, губы потрескались, до крови ободраны пальцы, а он наяривает на своей «хромке» и петушится. Не человек Никанорка, а гвоздь. Его в гранит вколачивают, а он, бестия, не гнется, только искры от шляпки летят. «Я нашел десять кирок! — кричит Никанорка. — С таким инструментом можно землю насквозь продолбить. На той стороне вылезем, где люди вверх ногами ходят. А нам все едино — хоть вверх головой, хоть вверх ногами, абы ветерком подышать да водички напиться. Мы и там революцию раздуем!». Играет Никанорка, зажигательные слова бросает. Поднимаются партизаны, ждут, когда Никанорка играть кончит. А он уже и остановиться не может. Боится, что перестанет дышать вместе с гармошкой, потому что ни капли сил в нем, кажись, не осталось. Партизаны уходят вслед за Никаноркой, и через несколько минут уже слышны удары кирок, возбужденные голоса и непрекращающиеся лихие Никаноркины переборы...