Огромным напряжением воли он скинул с себя оцепенение и снова увидел жалкие листики в руках Марии.
— Знахарство. Надоело мне все это.
Ему представились сразу все снадобья, которыми Мария лечила его. Тут была тертая картошка, хлеб с запеченной в него паутиной, какая-то странная мазь из дегтя с коровьим маслом, — она отвратительно пахла, это было лекарство не для слабонервных, — и много разных других. А сколько на нем испробовано таких снадобий, пока он лежал без сознания! Его затошнило от одного представления об этих опытах.
— Нужно врача, — сказал он.
— Потерпи, Павел Алексеевич, не выпускают немцы.
Она умоляюще смотрела на него, и Павлу стало стыдно.
— Ну, ладно, положи. Алой, так алой.
Теперь он знал, что дело его плохо. Все равно без врача он не выживет. Пусть Мария успокоится сознанием, что все сделала для его спасения. И, умирая, не следует причинять больших хлопот друзьям. И не к чему вызывать у них угрызения совести.
Временами он словно отсутствовал, заплутавшись в плену воспоминаний. Возвращение к действительности всегда было тяжелым, словно он тащил непривычный груз, падая, задыхаясь.
Так он увидел Марию, которая почему-то принесла много хлеба, воды и картошки. Теперь она стояла над ним, будто не решаясь будить.
— Ну что, Мария?
— Я тут выйду… Так вы не отвечайте, если зайдут…
Он хотел бы очень пристально, очень острым взглядом посмотреть на нее, но голубые волны тумана плавали над ним, он все еще был на реке, где только что сплавлял лес и бежал по колеблющимся бревнам, а банка аммонала, опущенная им под затор, вот-вот взорвется, а он оступился и не может выдернуть зажатую ногу из перекрещенных бревен. На берегу кричат, и он видит белые круглые лица, — ему еще подумалось, что у испуганных людей лица ужасно глупые и нельзя поверить, что им страшно, — и он нырнул в разводье между бревнами, услышал грохот рушащегося мира, бревна вставали и падали над его головой, — удивительно, как он тогда уцелел. А сейчас он не может открыть глаза.
— Куда?
— К подруге.
— Когда вернешься?
— К вечеру. Да вы только не отвечайте.
Он не слышал, как ушла Мария. Потом был долгий сон. Он понял это по тому, что часы остановились. Марии не было. И вдруг ему захотелось услышать ее шаги, ее голос, хотя она редко говорила ласково, но все равно от ее голоса исходило такое же тепло, как от ее большого плотного тела. Но Марии не было.
Павел попытался открыть отдушник, но руки не подчинялись ему. Он застонал, но спохватился, что тишина без Марии враждебна ему.
Когда ему удалось открыть окно, на улице была ночь. А ему казалось, что он начал эту работу утром.
Он смотрел на крохотный узенький кусок мира, врезанный в его беспомощное темное одиночество, и рассматривал незнакомые далекие звезды. Они постепенно бледнели, и он вдруг испугался за Марию, потому что это было утро, потому что в предрассветных сумерках раздавались чужие хриплые голоса.
Как он разрешил женщине одной уходить из дома, когда немцы в деревне, и почему она должна идти к подруге, а не подруга к ней?
Он закрыл отдушник. Чужой мир был за стеной. Женщина могла попасть в беду, А он бессилен что-нибудь предпринять.
От ярости ему стало плохо. И снова мерещились какие-то сновидения, но теперь они становились все неприятнее и злее.
Когда он вторично открыл отдушник, было опять темно. Сначала он не мог понять — может быть, все, еще в первый раз видит он косо упавшее небо. Но голосов не было, только где-то далеко слышались одиночные выстрелы. Так молодые солдаты ночью от тоски и страха разряжают винтовки, чтобы вызвать разводящего, услышать человеческий голос, — пусть он даже грозит судом. Павел знал эту беспорядочную ночную стрельбу в немецком тылу. Они всегда боятся, все захватчики боятся, по ночам им мерещатся мстители, и они отводят душу стрельбой в ночные тени.
А Марии не было. И ему стало жаль, что он не сказал ей ни одного ласкового слова, что он все время боялся ее ласковых глаз.
Он услышал над головой тяжелые шаги. Это были чужие шаги. Человек ступал медленно и осторожно, словно с трудом передвигал ноги или бродил впотьмах. Павел сжался, как будто он хотел слиться со стеной. Скрипнул люк. Он нащупал гранату — единственная! — и выпростал правую руку.
— Я это…
Он не поверил безжизненному голосу, но она зажгла коптилку. Она приближалась к нему. Он вытянулся навстречу и все-таки не узнавал ее, хотя знал, что это она, Мария.
— Вот… — сказала Мария и протянула какие-то пузырьки. Жидкость в них заиграла странными цветами. Потом выложила из карманов склянки с мазями, бинты, пакет ваты.
— Где ты была?
— За лекарствами ходила. В Шипилове врача расстреляли, а больницу под лазарет забрали. А до Овчарова все тридцать верст будет. Там и достала.
Она любовно потрогала пузырьки, потом наклонилась над ним, развязывая рану. Он видел дрожащие пальцы, кровоподтеки на лице, утомленные скорбные глаза.
Павел вздрогнул от резкого укола в ногу.
— Что ты делаешь?
— Доктор велел рассечь опухоль.
— Да ты же не умеешь! Оставь.
— Не дергай ногу. Ну, вот и готово. Теперь я положу в рану корпию. Не может доктор к тебе прийти. А что же делать? Он сказал. Я даже записала, да он велел бумажку выбросить, чтобы немцы не захватили. И ничего тут страшного нет.
Она, не переставая, что-то делала с его ногой. Он стиснул зубы, чтобы не показаться ей слабым. Дьявольская боль все усиливалась. Ему показалось, что она разрезает ногу до кости. А что же делать, если доктор не может прийти? Он не успел додумать, как ему быть, она сказала негромко:
— Пустое дело медицина, если все так просто. Видишь, сколько гноя течет. Вот и доктор то же сказал.
Нога отдыхала, смягченная мазями и прохладой бинтов. Мария выпрямилась, хватаясь за поясницу, как делают натрудившие спину старые женщины, вздохнула.
— Пойду я… Лежи теперь…
— Что с тобой?
Мария взглянула прямо в глаза и криво усмехнулась:
— Что ж ты думаешь, немцы так и пустят гулять из деревни в деревню…
Вдруг голос оборвался, глухие рыдания забились в горле.
— Замучили, сволочи…
Он хотел ее утешить, но никаких утешительных слов не было в памяти… Наверно, они еще не придуманы — такие утешительные слова, иначе бы он знал их, ведь ему тридцать пять лет! Ничего он не нашел, никаких слов, ни ласковых, ни трогательных, ни нежных, — она повернулась и ушла, с трудом передвигая ноги. На лестницу она всходила медленно. Может быть, ей было трудно, а может быть, она ждала, что он, все знающий, все понимающий, вспомнит какие-нибудь хорошие слова.
А он лежал, боясь смотреть вслед ей, и про себя повторял, — ему даже казалось, что он говорит вслух: «Сволочи! Сволочи!» Ну, подожди! Ты обязан выздороветь, понимаешь, ты должен выздороветь, столько стоит забота о тебе, что ты не имеешь права умирать, обижать человека, отдавшего тебе все, что он имел, ты не сделаешь такой подлости, ты никого не обманешь!
Странно, что с этой ночи сны его изменились. Теперь он видел цветы, небо, воздух, который колеблется над нагретыми крышами цехов, видел голубую воду, и она была ласкова и тепла.
Мария заходила три раза в день. И по силе своего желания увидеть ее Павел угадывал время.
Он еще повторял ей, будто не верит в то, что может выздороветь. А между тем едва она уходила, он начинал мучительные упражнения. Поднимая больную ногу рукой, он стаскивал ее с топчана и пытался встать на нее. Он падал на топчан, лицо его покрывалось потом, становилось трудно дышать, но, едва отдохнув, он снова повторял эти страшные попытки вернуть себе прежнюю силу. Он хотел знать, может ли доверять ноге.
На исходе второго месяца пребывания у Марии он понял, что может ходить.
Если сбросить со счетов такие хорошие, но трудно достижимые слова, как: летать, любить, творить, радоваться, — едва ли найдется еще какое-нибудь слово, лучше, чем слово — ходить. Ходить — это значит видеть, знать, побеждать, мстить, двигаться, — снова стать путником длинной дороги и удовлетворить чувство, не присущее ни зверю, ни птице, ни рыбе, но только человеку, — чувство мести.