— Хивря ты, Татьяна, вот что я тебе скажу, — изрекла Райка. — Лучшие годы ухлопала на этого… двухклеточного. А в нашем возрасте трудно наверстывать. Тем более что Москва — ярмарка невест. Разве что на периферию податься.

— А как же твой цыган-премьер?

— Так то ж для минутного плезира. Неужели, подружка, не волокешь? Таких на приличную жилплощадь не прописывают. — Райка вдруг наклонилась над столом и спросила таинственным шепотом: — Так это из-за той парикмахерши он тебя бросил?

— Я бросила, понимаешь?

— Не вижу разницы.

— Нет, не из-за нее… Та красивая была. На Лиз Тейлор похожа. В нее все наши ребята были влюблены.

Я вспомнила, как Лерка отплясывала на той проклятой вечеринке на даче у Кириллиных: руки, как у языческой танцовщицы, сквозь упавшие на лицо волосы сияют необыкновенного цвета и разреза какие-то нездешние глаза. Я стояла рядом с Сашей. Он вдруг схватил меня за руку и больно стиснул ее. Потом… Потом я помню, как безжалостно ухмылялись надо мной июльские звезды.

— Куда же, интересно, делась та сексуальная дива? — услышала я словно издалека Райкин голос. — Ну да, пока ты ушами хлопала и играла ему Шопена, эта Тейлориха предложила ему нечто более существенное. А он нажрался как следует и в лес удрал.

Лучше бы я произнесла монолог перед Егором. Похоже, Райка вошла во вкус.

Мне и самой непонятно, куда делась Лерка. Разумеется, можно спросить у Кириллиной, да много чести — еще подумает, будто вся моя жизнь вокруг их семейки вертится.

Райка уснула прямо на голой тахте — балетная привычка. Я легла в свою давно не убиравшуюся постель с книгой, которую сунула мне на прощание Варвара Аркадьевна. Чтоб не разреветься, открыла подальше от начала, как раз на письме лорда Байрона к Терезе Гвиччиоли. Свихнуться можно от всех этих «любовь моя», «душа моя». Я всеми силами старалась выйти из расслабленного состояния, окидывая себя холодным взглядом со стороны: экзальтированная девица, которая вот-вот четвертый десяток разменяет, только что излившая за бутылкой вина подружке душу, а теперь готовая оросить слезами подарок от первой любви, запоздавший на целое десятилетие. Махровая пошлость.

Я захлопнула книгу и собралась уже затолкнуть ее под тахту, как вдруг обратила внимание на торчавший из нее уголок.

…Таким, как на этой карточке, я не видела Сашу никогда. Словно за его спиной не двадцать два, а по меньшей мере раза в два больше. На обороте год и одно загадочное слово — «Ерепень». По обе стороны от Саши какие-то дети, которых я поначалу не заметила, — наверное, ученики.

Ерепень… Дикое, точно вздыбившееся слово. Как бурлящая в паводок река. Как острые колючки степного татарника. Что это его занесло в эту глухую мрачную Ерепень?..

Страшная вещь — бессонница. Человеку ночью спать положено. Ночью одни хищники бодрствуют. С их кровожадными инстинктами. И Моцарта послушать нельзя — нижний сосед начнет в потолок шваброй стучать. Он на классическую музыку, как бык на красную тряпку реагирует. Одноклеточное, невольно думаю я Райкиными словами. Да, Кит прав — опоздала я родиться лет эдак на сто. Вылитая тургеневская барышня. Охи, вздохи, восхищения, душевное волнение… Кому это нужно в конце двадцатого столетия? Теперь такие не в моде. Кстати, а какие сейчас в моде? И что значит — быть в моде?..

Я села в постели, ежась от холода. На улице жуткий мороз, да еще с ветром. А ведь уже конец марта. Весна началась. Раньше я с таким нетерпением ждала весны… Спрашивается, на что я надеялась? На что вообще может надеяться влюбленная женщина? А тем более идеалистка?..

Нет уж, наверное, лучше остаться в своей банке с водорослями — и привет друзьям детства.

Эмили сидела возле моей двери, аккуратно подстелив на ступеньку газету.

— Куколка, миленькая, — окликнула она меня. — Думала, не дождусь тебя.

«Дождалась-таки, — угрюмо констатировала я, возясь с замком. — Теперь засядет до вечера с бесконечными расспросами: тому звонила? У той была? Хотя прекрасно знает, что никому из родственников я не звоню, а уж тем более не бываю у них».

Ах, чертов замок, заедать стал! Аж в жар бросило!

Тетушка присела на тахту, сложив на животе свои чистенькие руки. Засушенный одуванчик, который время давно оставило в покое: те же складки возле рта, что и десять, а то и двадцать лет назад, та же желтоватая, словно подернутая ржавчиной, седина. Сидит и молча наблюдает, как я ставлю чайник, режу колбасу, хлеб, извлекаю из недр моего похожего на подтаявший айсберг холодильника остатки Райкиного торта. И я постепенно меняю гнев на милость.

— Долго прождали меня, Эмили? У нас всегда по средам заседание кафедры.

— Не помню, Куколка. Я часов с собой никогда не ношу. — Эмили пила чай из блюдца. Как бабушка. На этом их сходство заканчивалось. Бабушке бы ни за что не приклеилось никакое прозвище. — Что-то ты, Куколка, давненько не была у нас?

— Некогда все.

— У нас, как в деревне: свежий воздух, рядом пруд. Летом вся зелень своя, в лесу ягоды, грибы. А ты все в Москве своей сидишь. Вера, бывало, каждое лето к нам выбиралась.

«Что это на нее сегодня наехало? Сроду никого к себе не приглашала, — недоумевала я. — Бабушка говорила: «Для Эмили гости — что в горле кости». Плюс ко всему эта Стасова раскрепощенность от всех условностей застольной беседы».

— Куколка, ты завтра работаешь?

— Нет. Мои студенты на овощную базу едут.

— Вот и хорошо, вот и замечательно! — оживилась Эмили. — Переночуешь у нас, воздухом свежим подышишь, а завтра уедешь вечерней электричкой.

«Черта с два я поеду в ваш медвежий угол! Там, как в ссылке, — от всего мира отрезан. И звонить бегай за два километра».

— Спасибо, Эмили, — сказала я вслух. — Но я… Я сейчас не могу надолго уезжать из Москвы.

— Ваша Москва… Скажи, чего в ней хорошего? Все куда-то бегут, друг дружку толкают. А бывает, что и подножки подставляют. — Эмили вздохнула. — Может, поедем вместе, а? Вернешься утренней электричкой. Стасик тебя проводит.

«Интересно, что это она меня уговаривает? Может, Стас отмочил какой-нибудь фокус? — недоумевала я. — Но я-то чем могу помочь?»

— Стас здоров?

— Здоров. — Эмили вздохнула, прижала к груди свою сухонькую ладошку. — Его здоровье… Ну да ты сама знаешь, что это такое.

Она заплакала. Она плакала совсем не так, как плачет Кириллина или моя мать. Люди делают это как-то обыденно и слишком уж буднично. Мне бывает неловко смотреть на чужие слезы — будто я в туалет подглядываю. Эмили плакала как-то необычно: ее рот скорей улыбался, чем скорбел, глаза были широко раскрыты. Я вдруг подумала о том, что скоро, очень скоро и она перейдет в то неведомое измерение, а в этом образуется брешь, куда подуют холодные ветры.

— Вот, Куколка, сохрани у себя.

Эмили тыкала в меня сложенным вчетверо листом бумаги.

— Что это, тетя?

— Завещание. Я все тебе завещала. И дом, и деньги. И вот это. — Она уже совала мне в руку кольцо и большую брошку с рубином. — Пока молодая, носи на счастье. Это еще от свекрови. Старинное золото, не то что нынешнее, пятикопеечное.

— Насовсем?

— Насовсем, Куколка. А кому мне? Стасик сказал: после моей смерти все зоопарку отдаст. — Эмили уже протягивала мне сберкнижку. — Я и вклад на тебя переписала. Ты уж, Куколка, Стасика не бросай. Позаботься о нем, ладно? Сама знаешь, ему совсем немного надо…

До меня постепенно стала доходить шитая белыми нитками хитрость Эмили.

— Спасибо, тетя. — Я знала, что разубеждать ее бесполезно. Хотя, честно говоря, я плохо представляла себе, что значит «позаботиться о Стасике». Вроде бы он по-своему приспособлен к жизни ничуть не хуже меня… Такую брошку в наше время даже страшно носить, кольцо мне велико. Будут валяться в коробке с моими стеклянными бусами и железными цепочками. А кому завещаю их я? Может, моему сводному брату Алеше, который когда-то давно чуть не пробил мне голову куском затвердевшей, как камень, смолы? Я улыбнулась полету собственной фантазии. — Спасибо, тетя, — повторила я. Теперь я сказала это от всего сердца — ведь из всей родни она выбрала именно меня. Кириллиной я тоже была благодарна за то, что позвонила мне в тяжелую для нее минуту. Кстати, надо бы позвонить ей и расспросить про Ерепень.