Изменить стиль страницы

— Может быть, мне уйти в изгнание? Пожалуй, моих обвинителей удовлетворил бы такой исход. Или назначить себе небольшой штраф? Вероятно, я бы и решился на последнее, если бы захотел обмануть самого себя. Нет, дорогой Мелет, я не покину Афин! Старому быку не пристало менять привычное стойло. И зачем мне рыться в своем кошельке, который затянула паутина? Виновный не может искупить своей вины всеми богатствами Дария — истинная вина требует истинного наказания — ну, а если я не виновен, то зачем мне разорять семью, брать деньги у друзей? Неужели я на склоне лет отрекусь от богини Правды и начну отбивать поклоны Плутосу — богу тугих кошельков? Нет, Сократ скорее согласится умирать несколько раз, чем сделать хоть один глоток из чаши унижения…

— Ты искушаешь терпение судей! — не выдержал басилевс.

— Неужели я должен назначить себе меру наказания? — Сократ неприкрыто улыбнулся, и эта улыбка показалась председателю суда оскорбительной.

— Да. К тому повелевает закон.

— Но законы рождаются и умирают, подобно людям! — возразил мудрец. — Может быть, закон, требующий от меня невозможного, уже превратился в пепельный прах?

— Посмотрите! Посмотрите на него! — закричал басилевс, протягивая руки, как возничий, желающий сдержать строптивого коня. — Он презирает всех нас и отеческие законы!

Волна, вызванная басилевсом, окатила «камень обиды».

— Тише, афиняне! — негромко попросил Сократ. — Пожалуй, мне и впрямь придется назвать необходимую меру. Только наберитесь капли терпения — я хочу произнести короткий панегирик в честь победителей Игр. Всем собравшимся хорошо известно, как почитается в Аттике спортивная доблесть. Олимпийский победитель получает премию в пять мин, в его честь воздвигается статуя в божьем храме. В театре и на празднествах ему отводится почетное место. Олимпионику не нужно откладывать деньги на погребальную урну: его ожидает прекрасная гробница за общественный счет. Да что там лавровенчанный олимпионик! Даже лошадь, победившая в гонке колесниц, обеспечивает себе хороший уход и спокойную старость. И вот я думаю о себе, не преуспевшем в напрягании мускулов, но отдавшем немало сил на поприще добродетели. Чего я заслуживаю, старый философский мерин? Было бы кощунственным требовать пять олимпийских мин или золотую статую. Я прошу самую малость — почетного обеда в Пританее. Такова моя мера. Я ухожу.

— Мы отдаем должное твоей иронии, Сократ! — Председатель суда улыбался, но глаза его были напряженно-холодными, как у рыси, приготовившейся к прыжку. — За тобой еще остается право назначить штраф. Денежную сумму можно выплачивать по частям…

Философ неколебимо спускался с «камня обиды».

У басилевса мелькнула странная мысль, что он с незапамятных времен знает и ненавидит этого старика с бугристыми надбровьями.

— Еще не поздно, Сократ! Одумайся!

— Все! — ответил философ. — Мое время, кажется, и впрямь истекло. И случайная капля в клепсидре подтверждающе цокнула — будто последний камушек, черный, как плащ бога Таната, упал в бокастый сосуд.

— Сумасшедший! — красным факелом взвился человек в первом ряду.

Зал завозился, погромыхивая, и в смутном однообразном шуме, похожем на отдаленный, споро идущий дождь, все яснее прорезалось холодное, ножевое:

— Смерть! Смерть!

Басилевс внушительно шевелил губами, обращаясь к судьям, и опять началось странное круженье взрослых людей вокруг сосуда, так и не испытавшего ласки оправдательно-белого молока, мягкого шороха белой фессалийской муки. Мертвое, безжизненное падало в глиняный сосуд, в шагах четырех от которого играли и переливались живые солнечные лучи.

В длинных коридорах-пародах стали скапливаться неестественно возбужденные люди, которые, сдерживаемые скифами-стражниками, неумолимо подвигались вперед, чтобы получше разглядеть обвиняемого и выслушать окончательный приговор. Красные витые жгуты в руках стражников были зажаты телами зевак. Блюстители порядка старались честно отработать причитающиеся им три обола, они тужились, нащупывая сапогами опору, пытались высвободить руки, но людское течение безобидными, едва улавливаемыми толчками тащило государственных рабов к сцене. Наконец мокрые от пота рубашки стражников прижались к круговине сцены. Толпа осела и стала растекаться вдоль нее. Возле бокового флигеля уронили большой декорационный щит с изображением винно-черного моря. Кто-то исподтишка швырнул на сцену горсть сушеных фиников, как обычно бросают рассерженные зрители в бездарных актеров, и желтые сморщенные плоды рассыпались рядом с председательским столиком, опирающимся в пол своими раздвоенными бычьими копытцами.

Архонт-басилевс осторожно придавливал черную головку мухи. Он терпеливо дожидался исхода дела. Председателю начало казаться, что он когда-то уже судил такого же человека и вот так же кто-то бросил на сцену несколько сушеных фиников, кажется, их было шесть, и один из них был особенно морщинист, уродлив, разительно напоминая человеческое лицо. Басилевс настороженно сузил глаза и пересчитал финики. Их оказалось, действительно, шесть и крайний справа загадочно улыбался крохотным старческим лицом. Басилевсу стало не по себе. Желая отвлечься, он заговорил с секретарем и вдруг вспомнил, что и тогда так же необязательно заговорил с секретарем. Ему ясно представилось, как секретарь шмыгнул длинным угреватым носом и заложил тростниковую палочку за ухо. Секретарь явственно втянул воздух. Председатель быстро от-вернулся, не желая видеть то, что было дальше… Но память продолжала жить своей независимой жизнью, она подсказывала, что басилевсу нужно непременно представить то, что было потом, когда судьи вынесли смертный приговор старому философу. Что было потом? Кажется, был какой-то скандал. Нет, зал обыкновенно шумел, и человек, приговоренный к смерти, спокойно надел наручники. Кто зачитывал окончательный приговор? Он или этот человек с тростниковой палочкой за оттопыренным по-детски ухом? Пожалуй, на кафедру выходил он и после испытывал устойчивое тягостное чувство…

— Эней! — позвал басилевс начальника стражи.

Человек, стоявший позади, за сценой, и наблюдавший, не мешает ли кто проходить гелиастам на помост, оставил свое место и легким кошачьим шагом подошел к председателю суда. Правая рука Энея придерживала ножны с кинжалом.

— Пусть скифы поднимутся на сцену и возьмут ее в двойное кольцо. Посторонний, ступивший на сцену, считается государственным преступником.

Начальник стражи понимающе прикрыл глаза. Басилевс изучал правую руку Энея. Кажется, и тогда он держал руку на посеребренной рукояти…

— Где мои телохранители? — спросил басилевс.

— Они рядом. Когда им нужно подойти?

— Пусть поднимутся вместе со стражей. И напомни Гемону, чтобы он не стоял у меня за спиной. Неужели нельзя податься хотя бы на шаг в сторону? Иди!

«Что же случилось после? — мучил себя басилевс, понимая, что на этот раз он должен исправить какую-то ошибку. — Что было в зале? Кажется, был необыкновенный шум. Может быть, возникла потасовка? Но почему старик держался со спокойствием олимпионика? А, может, не было смертного приговора? Да, он вел себя так, будто не было никакого приговора. Они оправдали его? Какая нелепость… Но проклятые наручники! — Председатель суда потер глаза, будто по ним ударило давним металлическим блеском. — Эней сам надел на него наручники. Может быть, это озлобило зал?..»

Счетчики быстро, словно стараясь дать басилевсу поменьше времени на обдумывание, пересчитали камушки, и секретарь, почему-то пряча глаза, протянул председателю восковую табличку. Басилевс только повел головой, делая вид, что смотрит — две цифры: 361 и 141 опережающе вспыхнули в его памяти.

— Триста шестьдесят один! — прошептал секретарь, удивляясь странному безразличию председателя.

— Я вижу… — пробурчал басилевс, глядя на неподвижную муху. — Я знаю…

— Граждане ждут приговора.

— Иди и объяви! — Басилевс с ехидцей взглянул в округлившиеся глаза секретаря.

— Но…

— Если, твой голос ослаб, пригласи глашатая. Лидиец, кажется, здесь.