— Ваше величество,— ответил Алексеев,— отсутствие оппозиции опасно для монархии. Открытая речь терпимее прокламации.

— Прокламации попадают в руки немногих,— уже резко сказал государь, который не терпел, когда его поучали,— а речи депутатов читает вся Россия. Я убежден, что роспуск Думы поможет Хабалову остановить уличные беспорядки.

В это время принесли телеграмму Родзянко, которую я тут же передал государю. Он молча прочел ее и отбросил.

— Опять этот толстяк Родзянко,— сказал государь, обращаясь ко мне,— написал всякий вздор, на который я ему не буду даже отвечать.— И, взглянув на адъютанта, принесшего телеграмму, добавил: — Я с утра просил соединить меня с князем Голицыным или Протопоповым.

— Ваше величество, их нигде не могут найти.

Михаил Иванович Калинин, 42 года, рабочий, член партии с 1898 года, неоднократно арестовывался и ссылался, с 1913 года работал на заводе «Айваз». В феврале 1917 годачлен первого легального ПК РСДРП(б), его представитель в Русском бюро ЦК РСДРП(б). После Октябряс 1919 года Председатель В ЦИКа, Председатель Президиума Верховного Совета СССР.

КАЛИНИН. 27 февраля в толпе рабочих я подошел к Финляндскому вокзалу, когда там появилась какая-то воинская часть. Вокзальная охрана была разоружена в одно мгновение. Но толпа еще в нерешительности. Что же дальше? А солдаты кричат: «Где вожаки? Ведите нас!» Я поднялся на площадку вокзала и крикнул: «Если хотите иметь вождей, то вой, рядом «Кресты». Вождей надо сначала освободить!»

Владимир Николаевич Залежский, 37 лет, большевик с 1902 года, арестовывался, ссылался, в марте 1917 годачлен ПК и Русского бюро ЦК РСДРП(б), делегат VI съезда РСДРП (б). После Октябряна военно-политической, а с 1923 года на научно-преподавательской работе.

ЗАЛЕЖСКИЙ. 27 февраля я с нетерпением ждал раздачи книг из тюремной библиотеки. Нервно шагаю по камере, время от времени прислушиваюсь: не раздастся ли приближающееся щелканье открываемых дверных форточек — признак раздачи книг? Вдруг с улицы доносится какой-то неясный гул. Бросаюсь к окну, и в камеру врывается хаос звуков:

— Товарищи, ломай двери! Ломай двери! Ура-а-а-а!..

В душе что-то захолонуло, я весь как-то внутренне съежился и замер, слушая, а в голове — картина наступления толпы к тюрьме в октябре 1905 года, участником которого был и я.

«Ведь в городе забастовка! Очевидно, возбужденная толпа рабочих подошла, как и тогда, к тюрьме,— мелькнула у меня мысль.— Как же ее допустили?»

Но мысли прервал страшный стук, от которого, казалось, дрожали стены, а крики превратились в рев, в котором уже не слышно ничего членораздельного.

«Толпа пришла в исступление,— бежит моя мысль,— бьет тюрьму. Это ее нарочно спровоцировали, подпустив к тюрьме. Сейчас начнется расстрел. У, негодяи!..»

И я, стиснув зубы, схватываю жестяную кружку и начинаю бешено бить в дверь. Бью кружкой, кулаками, ногами... А хаос звуков все растет. Кажется, что все кругом шатается... Сам прихожу в исступление и бью, бью, ничего не сознавая. А в мозгу сверлит одно, до боли яркое: «Вот сейчас будет расстрел...» И я не хочу так думать, и не хочу слышать выстрелов, и бью дверь, инстинктивно стараясь заглушить грядущие выстрелы...

Сразу полная тишина. Растерянно останавливаюсь и слушаю. Что это значит? Где-то вдали слабо слышен звук отпираемых дверей. Он приближается. «Ага, волокут в карцер тех, кто бил двери. Не пойду, пусть берут силой, пусть бьют».

Бросаюсь к кровати, срываю простыню, обматываю ею грудь, чтобы предохранить себя по возможности от перелома ребер (по опыту прежних лет знаю метод тюремного битья: двое хватают за руки, поднимают их вверх, а остальные бьют под «микитки»). Сверху натягиваю фуфайку... Готов, жду.

Что за странность? Нет ни криков избиваемых, ни звуков сопротивления, щелкает спокойно замок за замком, все ближе и ближе... Вот отпирается мой замок, и надзиратель, приоткрыв мою камеру, пошел открывать дальше...

Мысль старого тюремного волка, видавшего виды, ищет объяснения по аналогии с прошлым опытом:

«Провокация. Значит, толпу подпустили для инсценировки нападения на тюрьму, а под шум открыли наши камеры, чтобы устроить в тюрьме побоище».

Оставаться в камере теперь бессмысленно, бросаюсь в коридор, вижу недоуменные лица своих соседей, высунувших головы из полуоткрытых дверей своих камер. Заворачиваю за угол — моя камера угольная. Навстречу бежит старший надзиратель — из «хороших».

— В чем дело? — кричу я ему.

— Не знаю! Революция! Нас разоружили,— растерянно бросает он, разводя руками, и бежит дальше. Я замечаю его испуганное лицо и болтающийся конец оборванного револьверного шнура...

Я все еще не верю в революцию: «Толпа ворвалась в тюрьму, сейчас ее окружат и начнут всех расстреливать, кто здесь окажется. Лучше умереть уж на воле». И я стремглав, едва нацепив на себя пальто, бросаюсь по коридору. На четвертом этаже встречаю солдат и рабочих с винтовками. Один из них спокойно бьет прикладом дверь не открытой почему-то камеры. Чем ниже этаж, тем больше в коридорах рабочих с винтовками, солдаты теряются среди них. В конторе полный хаос. Пол устлан толстым слоем разорванных бумаг, а в одном углу горит костер из папок с «делами». Цейхгауз разбит, перед ним толпа уголовников торопливо переодевается в штатское платье. Часть товарищей, закованные в кандалы и наручники, идут в тюремную кузницу. Звон их цепей смешивается с гулом и ревом толпы. Тут же, в кузнице, они стали расковывать друг друга.

Густая толпа вооруженных людей заполнила двор. Я попадаю в объятия «Федора» (Комарова), который стоит с узелком в руках и оглядывается вокруг. Расцеловались.

— Что это значит, куда теперь? — спрашиваю.

— К нам, конечно, в Лесной, там все узнаем.

Не успели мы сделать пару шагов, как из-за угла показывается отряд солдат с двумя молодыми офицерами во главе. У солдат на штыках красные флажки, офицеры и их лошади тоже украшены красным. Безумная радость пронизывает всю мою душу. Вооруженные рабочие, солдаты с красными флагами — вот она, революция! Подбегают незнакомые люди, обнимают, целуют. Сердце хочет разорваться от восторга, хочется сделать что-то необыкновенное. Стоило и не столько сидеть в тюрьме, только чтобы дожить до этой минуты. Мы с Федором почти бежим. Навстречу нам меньшевики Бройде и Гвоздев, лидеры рабочей группы Военно-промышленного комитета.

— Откуда? — спрашиваем мы их.

— Из «Крестов»!

— Куда?

— В Государственную думу! А вы?

— В рабочие кварталы,— бросаем мы им, расходясь.

Эта встреча в первый день «воли» вспоминалась мне потом не однажды. Здесь что-то символическое: освобожденные восставшими рабочими большевики и меньшевики с первых же шагов разошлись — одни пошли в рабочие кварталы к массе, другие в Думу...

Впереди нас идет молодой рабочий, навстречу ему солдат с винтовкой. «На»,— говорит он, протягивая винтовку рабочему. Тот берет и ускоряет шаг.

Женя Холодова, 25 лет, учительница, беспартийная, после Октябряв Красной Армии, через два года повешена колчаковцами в Омске.

ХОЛОДОВА. Старое рухнуло сразу, точно подмытое могучей весенней волной... Вся тоска, вся накипь, тяжким бременем давившая грудь долгие годы, вдруг исчезла, сметенная ураганом событий... Даже ужасы войны временно отодвинулись в глубь сознания, заслоненные новым, необычайным и радостным, которое наконец совершилось... Свобода! Как ждали мы этого, как много думали об этом и как оказалось все происшедшее неожиданным!..

Колонны серых солдатских шинелей, расцвеченных яркими красными значками, точно алая горячая кровь рдевшими на груди, на шапках, на штыках винтовок, мешались со знаменами рабочих. Шумная веселая учащаяся молодежь рядом с красным знаменем — «Да здравствует свободная школа!» — вытащила свое официальное гимназическое знамя из темно-синего бархата с золотом, и чьи-то проворные руки дерзко вырезали на нем двуглавого орла... Как раскрылись души, как разомкнулись уста! Еще недавно суровые лица солдат, омраченные тяжелой думой о фронте, сегодня просвет» лели и прояснились...