Николай Николаевич Суханов, 35 лет, меньшевик, публицист, выступал против Октябрьской революции, позднее работал экономистом в советских учреждениях. В 30-е годы репрессирован. Реабилитирован посмертно.

СУХАНОВ. В субботу, 25-го, Петербург был насквозь пропитан атмосферой исключительных событий. Улицы, даже там, где не было никакого скопления народа, представляли картину необычайного возбуждения. Незнакомые прохожие заговаривали друг с другом, спрашивая и рассказывая о новостях. События в несколько раз переросли все то, что могла сообщить населению придушенная пресса.

Вечером на квартире у Н. Д. Соколова должно было состояться совещание. Соколов — известный петербургский адвокат, числившийся по традиции даже большевиком, но давно порвавший с ними, везде бывавший и все знавший, был наиболее удобной фигурой для всяких попыток сплочения столичных демократических элементов. Поднимаясь к нему по лестнице, я столкнулся с группой людей, по виду мастеровых.

— Они чего хочут? — говорил один с мрачным видом.— Они хочут, чтобы дать хлеба, с немцем замириться и равноправия жидам...

Я восхитился этой блестящей формулировкой программы великой революции.

Помогая мне раздеться, Соколов шепотом объяснил,

что наше совещание будет носить конфиденциальный характер. Он пригласил от думских «трудовиков» Керенского, от социал-демократов Чхеидзе, чуть позже от большевиков придет Шляпников.

— Надеюсь, вы достаточно хорошо знакомы,— сказал Соколов, вводя меня в гостиную.

Чхеидзе и Керенский, стоявшие у окна, обернулись. Чхеидзе — как всегда усталый, несколько растерянный. Керенский же, наоборот, был возбужден. Саркастически усмехаясь, он кивнул в сторону окна:

— Долой царя и да здравствует его величество рабочий класс... Ну, а если всерьез, если получится... что тогда?

Керенский принял обычный в разговорах со мной полемический тон, но я не стал отвечать ему. Мы сели за стол, на котором, как всегда у Соколова, есть было нечего, только в роскошных подстаканниках стояли стаканы с чаем, сухарики и крошечные розетки с медом. Ко мне сразу же обратился Чхеидзе:

— Мне хотелось бы знать ваше мнение о происходящем...

В эти дни я чувствовал себя совершенно оторванным от центров революции и вполне бессильным что-либо сделать. Ни малейшего влияния на руководящие центры движения я за собой не числил, поэтому возможность заявить свои концептуальные взгляды перед признанными лидерами вдохновила меня.

— Ну-ну, попробуйте,— подзадорил меня Керенский.

Я посмотрел на него. Смешно, но он действительно был уверен, что является социалистом и демократом, и не подозревал, что, по своим убеждениям, настроениям и тяготениям, он самый настоящий и самый законченный радикальный буржуа, не имевший ни вкуса, ни практического интереса к народному движению, но всегда использовавший это движение для своих политических комбинаций и удовлетворения политических амбиций. Глядя на него, я сказал:

— Мы отдали делу рабочего класса большую часть жизни... Каждый по-своему... Но, как говорится, «не сотвори себе кумира». Мы всегда имели дело с авангардом, с лучшими рабочими, наиболее интеллигентными. На остальную массу, промышляющую лишь о водке, закрывали глаза. Но сегодня именно эта масса выходит на улицу. Мы должны сказать себе честно: культурный, а главное — политический уровень наших рабочих слишком низок для того, чтобы говорить о них как о созидательной силе...

Чхеидзе довольно резко прервал меня:

— Ну, извините! Человек, выступающий от имени рабочей демократии...

— Я выступаю от своего имени... Все наши лозунги,— ответил я,— они восприняли только как негативную идею: «Долой!» А как «долой», что вместо этого?

— Винить рабочих в этом нельзя,— вмешивается Соколов.— Из-за проклятого царизма вся наша демократия была неорганизованна... Где рабочие могли учиться политике? У них просто нет привычки к демократии.

— Вот именно,— обрадовался я такому повороту.— Поэтому когда сейчас перед нами стоит вопрос: кому надлежит быть преемником царизма? — мы должны исходить из той очевидной истины, что рабочие являются гигантской силой разрушения, но никак не созидательной силой новой власти... Вот вы, согласились бы вы сегодня, когда идет война, когда нет хлеба, когда толпа захлестнула улицы,— согласились бы вы стать премьером рабочего правительства?

Керенский даже подался вперед: он был согласен стать премьером любого правительства, но я повернулся к Чхеидзе.

— Упаси господи, что я, сумасшедший? — ответил он.

— Правильно. Николая Романова и Протопопова могут сменить только Родзянко и Милюков, а не Чхеидзе ч Керенский. Это мой первый и главный вывод.

— Я с вами абсолютно согласен,— поддержал меня Соколов.— Это не трусость, а мудрость. Весь огромный государственный аппарат, который сегодня ведает снабжением, транспортом, промышленностью, вся гигантская армия чиновников — мы можем их ругать сколько угодно, но они свое дело знают,— вся эта государственная машина может стать послушной действительно только Милюкову, но не Чхеидзе. И если эта машина остановится хоть на минуту, начнется чудовищный хаос.

— Мы рады,— сказал посерьезневший Керенский,— что на сей раз ваши выводы вполне совпадают с нашими,— и он кивнул в сторону Чхеидзе.— Но это, так сказать, техника. Другая сторона дела — политика. Сегодня события, насколько можно судить... развиваются в сторону революции. Победит она или нет, пока неизвестно. Уверен, что во многом это зависит от того, сумеем ли мы оторвать Родзянко и компанию от царя. Можем ли мы сейчас выдвинуть лозунг «Демократическое правительство без буржуазии»? Если мы это сделаем, мы толкнем их в объятья царизма. Ведь так? Они используют разруху и голод, поражения на фронте, они поднимут против нас всю прессу, всю темную провинциальную Россию и задавят нас, перевешают на телеграфных столбах. Это так... Естественно, что мы должны избежать этого. Не только в смысле личной судьбы каждого из нас, ибо вешать будут без разбора, а в смысле судьбы нашего дела... И выход опять-таки один: от царя власть должна перейти только к буржуазии.

Чхеидзе, внимательно слушавший Керенского и утвердительно кивавший ему своей всклокоченной головой, взглянул на Соколова, на меня и спросил:

— Но имеются ли шансы на то, что Родзянко примет власть из рук революции? То, что сейчас он не с нами, а, стало быть, против нас,— это ясно.

— Но столько лет,— подал голос Керенский,— Родзянко и Милюков мечтали занять министерские кресла... Соблазн велик.

— Значит, во имя успешного завершения великого переворота,— заключил Чхеидзе,— необходимо подтолкнуть их к власти... Необходимо искать почву для компромисса с ними.

— И эту почву,— продолжил я мысль Чхеидзе,— дает нам вопрос об отношении к войне... Не будем тупыми догматиками. Вы знаете,— сказал я, оборачиваясь к Чхеидзе,— что все эти годы я занимался посильной борьбой против войны. Во всяком случае, моя личная позиция известна. Но сейчас надо думать не о личном. Родзянко и Милюков не могут иметь ничего общего с движением, подрывающим идею войны «до победного конца». Значит, надо временно снять лозунг мира — снять во имя победы революции... Не стоит акцентировать внимание и на требования немедленного установления республики... Могут возникнуть самые различные комбинации решения этого вопроса, и мы должны быть к этому готовы.

Вспоминая все это теперь, я думаю, легче всего обвинить нас в предательстве... Но ведь гораздо важнее понять... Тогда, в феврале, я не был, подобно многим, новичком в марксизме. Чхеидзе можно сколько угодно упрекать в осторожности, но не в глупости. Даже Керенский, при всех его минусах, тоже имел достаточный политический опыт... События возложили на нас задачу, требовавшую не только глубокого понимания, не только самообладания, но и самоограничения, подчинения обстоятельствам. Да, с виду, извне, это могло показаться изменой своим основным принципам... Что ж, в истории бывают такие горькие минуты, когда люди думающие, делая тот или иной шаг, знают, что их будут забрасывать грязью... И тем не менее они идут на это. Да, решение далось нам нелегко. Но я до сих пор считаю, что был прав...