Великое дело — поля боев устланы трупами. А если бы тем, что погибли на поле боя, было нечего есть? Или их постигла бы не та судьба? Чем кормить себя, своих детей, если всех держать при себе?
Пескари, ослепленные мраком собственной норы кроты. Ради этих вон, сколько ночей бессонных, мира да благодати не вкушено, а они еще и недовольны: поле боя устлал трупами, податями согнул к земле. Может, и так, может, и крутой был с вами, не единицам — миллионам не давал передохнуть, требуя уплаты недоимок, принудительной продажи хлеба, через всякие эпиболы, диаграфе, аериконы. А кто из вас способен придумать другое? Кто посоветует, как завоевать полмира, не затрудняясь, заставить повиноваться непокорных, не наступая на горло непокорным? Кто, спрашиваю? Молчите, нечего говорить? И не скажете. Император не солнце, чтобы согреть всех. Зато империю он, какую оставляет в наследство. Когда, при каком правителе Византия достигала такого величия и такого расцвета? Под лежачий камень, отец мой, вода не течет.
Кажется, поладил с отцом и этим хоть как-то успокоил себя. Даже расщедрился, угомонившись: когда Всевышний поможет ему преодолеть этот недуг и сесть, как прежде сидел, на место императора в Августионе, что-что, а аерикон отменит. Через эту подать и через принудительную продажу хлеба больше недовольных, а значит и мятежей. Когда-то не принимал этого в вину, а сейчас должна признать аэр — дар неба и моря. Посягать на него — все равно, что покушаться на дар божий. Не только на подданных — на себе почувствовал: вон, сколько пышности и роскоши имеет, сколько доменов и золота, считай, полмиром завладел, а изнемог и почувствовал нечем дышать — и купить аэр не может. Ни продают его, и за так не дают.
Совесть заговорила в душе императора или всего лишь себя жалко стало, — защемило сердце, и так сильно, что вынужден был насторожиться, а там и заволноваться, да и заметаться в ложе. Силился подняться — хотя, позвать, чтобы пришел кто-то на помощь — и звука не смог подать. Хватал ртом воздух, а встречал пустоту, снова хватал — и опять то же.
«Господи! Спаси и помилуй», — блеснула короткой вспышкой мысль, а, сверкнув, сразу же погасла.
VIII
Звонили по умершему во всех церквях. А их в стольном городе Византии есть много, поэтому звон слышали не только по одну и другую сторону Босфора, но и далеко за Босфором. И скорбели, слушая, и молились за упокой души Божественного. Пусть бог простит ему грехи. Вон сколько лет правил империей, которые хлопоты имел, думая за всех и заботясь обо всех. Разве в тех хлопотах трудно оступиться, а то и ошибиться? Зато же и сделал немало: строил храмы, способствовал процветанию веры Христовой, был беспощаден с отступниками, которых тоже было немало. Господь-бог свидетель: ни один из его предшественников не заботился так о церкви и о служителях церковных, как заботился Юстиниан.
Печальный был звон по умершему, и еще печальнее пение церковного хора — и тогда, когда заносили императора в святую Софию, и когда шла там похоронная служба. Печаль и тоску положил всем на лица. Даже великолепие, на которое не поскупились святые отцы, обставляя похороны, даже многолюдье на похоронах не приносило облегчения.
«Боже праведный! Боже милостивый! — склоняли достойные печальные лики, а жили уже тревогой, — Что будет с ними завтра, послезавтра? Кто сядет на место Божественного и что принесет всем, севши на троне?»
Вероятно, эта же тревога гнала во все концы империи и гонцов, которые везли после похорон первый эдикт нового императора. «Я, Юстин Второй, — писалось в нем, — сев по воле Всевышнего и по повелению почившего императора Византии, в бозе почившего Юстиниана Первого, на трон…»
О чем шла речь дальше, может, не каждый знал, зато догадывался: новый император извещает префектов, наместников, преторов, президиумов, проконсулов — всех, сидящих в провинциях и правящих провинциями: император Юстиниан Первый умер, он, Юстин Второй (младший), взял на себя бремя государственной власти в Византии и повелевает быть отныне покорными ему, а еще — бдительными, внимательными и бдительными. Почему бдительными, тоже догадывались: покойный император, царство ему небесное, далеко замахнулся в деяниях своих, и не сделал содеянное надежным. Варварский мир не только на рубежах раскачивает византийское государство, угрожает и трону. Даже просвещенные Сасаниды забыли заключенный с ними вечный мир и норовят отторгнуть от земель, что под скипетром императора, Армению, а затем пересечь торговые пути, идущие через него, лишить Византию ее металлургического центра, наконец, значительного контингента войск, которыми постоянно пополнялись византийские легионы.
Префект Томы, вчитываясь в невеселые строки императорского эдикта, подумал, прежде всего, об аварах: отныне не анты — они злейшие враги империи. С антами он, как и империя находятся в надежном мире, а можно ли иметь его с аварами? Что-то не похоже. Всего шесть лет находятся в Скифии и успели опустошить ее: берут за шиворот вельмож, чтобы давали и давали им живность, грабят, пренебрегая законами империи, людей. Терпение лопнет когда-то и начнется возмущение. Пусть царствует на небесах покойный император, но он совершил непоправимую глупость, пригласив аваров. Помощь от них будет или нет, а неприятности уже есть. Одно верным было и будет — выпереть их туда, откуда пришли. А появление нового императора — не лучший в этом деле случай. Остается не ошибиться, найти самую верную уловку, чтобы умысел стал явью, а намерение — победой. Какой она должна быть? Сесть в лодью и отправиться в Константинополь, а в Константинополе сказать Юстину все, как есть? А почему бы и нет? Сейчас все к нему будут идти, особенно префекты. Он не префект, всего лишь епарх каких-то десятирядных Том на рубежах? А если не кого-то другого, а именно его, епарха Виталиана, посетила дельная мысль? Император заговорил со всеми, в том числе и с ним о покое в государстве, тогда почему и не встать перед ним с мыслью, что обеспечит покой, если не на века, то на ближайшие десятки лет, тем более, что есть на то веская причина: анты предпочитают обновить заключенный ранее с Византией договор. Обры поэтому не нужны. Если за Дунай и нет резона выпирать их, пусть император бросит этих татей на склавинов. Или их, впрочем, не затем звали сюда?
Решено: завтра, нет, послезавтра и отправится. Подготовится, даст подчиненным указания — и на дромоне пойдет. Кто знает, как долго придется стучаться к императору, чтобы достучаться. Был уверен в намерениях своих, а потому изрядно доволен собой. И приподнят духом тоже. Но перед самым отъездом на его хорошее настроение неожиданно посягнули: у южных ворот крепости объявились конные авары, такие многочисленные, что охрана вынуждена была закрыть ворота и уведомить о том епарха.
— Как много их и авары ли это были?
— Не меньше тысячи, достойный. А что авары — это наверняка. Сами видели, и они это говорят.
«Это что за чудо? Демонстрируют, какая у них сила?»
— Спрашивали, чего хотят?
— К вашей милости, сказали.
— Пусть идет один кто-то. Ну, если не один, то три. С тысячей мне нет нужды говорить.
Он не замедлил прийти, этот один. Был высокий ростом, сильный в теле, волосы, как и у всех сородичей его, имел длинные заплетенные в косы с красными лентами на концах. Да не это удивило епарха — тархан не принадлежал к пожилых людям. Не отрок уже, однако и до мужа ему далеко. Если бы не острый, даже вызывающе острый взгляд и не мужественные черты на застывшем в строгости лице, и вовсе походил бы на глупого в упорстве отрока, а то и на добытую и принуждением поставленную перед ним, епархом, девушку.
Это упорство, а больше юность аварского посла пробудила в сердце епарха что-то похожее на возмущение.
— С кем имею честь говорить и по какому поводу?
— Апсих я, первый из тарханов у великого кагана аваров Баяна. А пришел к тебе, чтобы сказать: нанятые императором воины аварские, как и их кровные, изнывают без живности.