Изменить стиль страницы

— А ну, стой! — не выдержал он наконец. — Садись на камень.

Я сел.

— Размер-то подходящий, — глазами нацелился Ряшкин.

— Что? — я будто не понял.

— Сапоги, говорю, скидавай. Да побыстрей, не телись!

Обидно мне было слышать грубость, подчиняться солдатской прихоти, но что поделаешь? Конечно, бросившись на него, я мог вырвать винтовку и прикончить на месте эту обнаглевшую деревенщину. Мог убежать в степь. Но зачем? Я ведь сам стремился в плен и теперь нечего давать волю своему самолюбию.

Сев поодаль и положив винтовку, Ряшкин торопливо натягивал на грязные, в черных разводах портянки мои новые красивые сапоги, а я смотрел на него и думал: хам есть хам при любой власти и любой расцветке — хоть красный, хоть белый, хоть какой. Разве мамонтовский казак оставил бы на пленном хорошие сапоги? Да никогда. С ногами бы оторвал. И Ряшкин тоже. Суть в благородстве, в воспитании… Но тут же вспомнился мне Давнис — обрусевший французский аристократ, вхожий в такие высокие круги, куда мне, простому русскому дворянину, закрыт был доступ, — разве он не пакостней, не страшней в сотню раз любого мужика, любого казака, которые по нужде добывают себе одежду-обувку?

— Чего буркалы-то выкатил! — мой конвоир грубил, совестно ему было. Тебе все одно дальше штаба дороги нет, босиком дотопаешь. А мне сапог на всю войну хватит.

Я промолчал: у каждого свои заботы.

Мы отправились дальше, и, как показалось мне, шли очень долго. Я ведь не привык без обуви, изранил ступни, разбил о камень большой палец и не шагал, а тащился, прихрамывая на обе ноги. И ожоги давали о себе знать. Особенно на плече и бедре. И двое бессонных суток вымотали меня. А было уже утро, и солнце палило. Спасибо Ряшкину: он остановился у колодца, позволил мне напиться и окатить себя из бадейки холодной водой. Стало полегче. Но вскоре пыль, осев на мокрое, покрыла меня с головы до пят серой коростой. Еле живой дотащился я до станции и упал на жесткую сухую траву в тени церковной стены. Немного отдохнув, осмотрелся. Вокруг сидели лежали еще десятка два пленных, офицеров и рядовых: многие были ранены. Кто-то стонал. Кружились большие наглые мухи. Чуть в стороне покуривали конвоиры, и мой в том числе.

На площади перед церковью — повозки, подседланные лошади, даже длинный черный автомобиль возле поповского дома. Туда тянулись провода полевого телефона. Там, конечно, находился штаб, где должны были нас допрашивать, но почему-то не торопились.

Послышались громкие голоса, какие-то распоряжения. С крыльца спустились двое командиров. Один в полувоенной одежде и без оружия, второй затянут офицерской портупеей, с наганом и шашкой. Вероятно, чин имели немалый: следовавшие за ними люди держались с явной почтительностью. Да и наши конвоиры вытянулись, замерли, едва заметив начальство.

С трудом приподнявшись, я оперся спиной о кирпичную степу, разглядывая красных командиров, направлявшихся к автомобилю. Лицо того, что в полувоенном френче с накладными карманами, показалось знакомым. Где я видел его?.. Да неужели? Не ошибка ли?

— Ряшкин! — позвал я.

Конвоир шагнул ближе.

— Чего приспичило?

— Слушай, тот, который впереди, Джугашвили? — в сильном волнении спросил я.

— Рехнулся? Сам ты небось Джугашвили. Это товарищ Сталин!

Сталин? Мне доводилось слышать эту фамилию в Москве. Он — член первого большевистского правительства, председатель по делам национальностей. Знал я и о том, что он теперь возглавляет оборону Царицына, но эта фамилия никак не ассоциировалась у меня с рядовым Иосифом Джугашвили…

Некогда было рассуждать, сомневаться. Сейчас он сядет в автомобиль. Если и ошибка, я ничего не потеряю…

— Конвоир! — строго сказал я Ряшкину. — Немедленно иди к Сталину и доложи: здесь подполковник Лукашов из Красноярска.

— Подполковник? — почтительно удивился Ряшкин моему званию.

— Живей, живей! Это очень важно!

К неописуемой радости моей, Ряшкин пошел. Неуверенно, бочком приблизился к машине. Заговорил с кем-то, указывая на Сталина. Его пропустили. Сталин повернулся, выслушал солдата, посмотрел в сторону церкви. Я сделал знак рукой.

Да, это был он! Сильно изменившийся, сразу не узнаешь, но все же он: я убедился в этом, напряженно вглядываясь, пока Сталин шел ко мне. Он выглядел моложе, стал худощавей, светлей лицом. Отрастил густые усы. Но главная перемена заключалась в другом. Я видел его сдержанным, несколько даже подавленным в неблагоприятной для него обстановке, а теперь уверенность и решительность сквозили во всем: от посадки головы до походки.

— Вот они, — почтительно указал на меня Ряшкин.

Джугашвили-Сталин пристально разглядывал меня, брови приподнялись, выражая недоумение, и я сообразил: как ему распознать в грязном, обгорелом, изнуренном человеке некогда с иголочки одетого самодовольного подполковника, с которым беседовал давно и недолго. Но ведь голос-то не меняется!

— Здравствуйте, — сказал я. — Вот ведь где довелось встретиться…

Он промолчал, но по выражению лица я понял: что-то шевельнулось, пробудилось в нем, и поторопился напомнить:

— Вас тогда перевели в Ачинск.

— Совершенно верно, — глаза его чуть-чуть потеплели. — Как вы попали сюда?

— Перешел на вашу сторону.

— Перешел? — Он чуть подался ко мне. Затем требовательно посмотрел на конвоира, ища подтверждения.

Ряшкин заморгал растерянно, переступил с ноги на ногу. Поймав мой полный надежды взгляд, покосился на сапоги. Правдивый все же оказался мужичок. Стукнул прикладом о землю и доложил:

— Так точно! Оне сами выскочили, и без стрельбы…

— Рад слышать, — сказал Сталин. Через плечо, не оборачиваясь, распорядился: — Товарищ Власик, отвезите его в Царицын, пусть вылечат. Под вашу личную ответственность. Когда поправится, скажете мне.

— Будет исполнено.

— До свидания, — с легкой улыбкой произнес Сталин. И, чуть помедлив, повторил: — До скорого свидания, Николай Алексеевич.

Я был поражен: он помнил мое имя!

…Пройдет много лет, после смерти Сталина недоброжелатели его, обвиняя во всех грехах, припомнят и этот случай, будут упрекать задним числом: своих товарищей по партии, верных пролетариев не щадил, карая за малейшие срывы, уничтожал, а раненого белого офицера под Царицыном пожалел, спас. Как это, мол, расценивать?

Задававшие такой вопрос не замечали или не хотели замечать его нелепости, тенденциозности. Сколько было в ту пору пленных белогвардейцев, сколько их видел-перевидел Сталин. Сотни. И что, разговаривал он с ними, заботился, спасал? Если и сделал исключение для одного офицера, то причины имелись веские.

6

Некто Власик, чьим заботам я был поручен, оказался исполнительным и деятельным. Ночью мы находились уже в Царицыне. Привезли меня в длинное, похожее на казарму, здание недалеко от вокзала. Часовые знали Власика в лицо, пропустили нас, ничего не спросив. На втором этаже мне предоставили вполне приличную комнату с кроватью и тумбочкой. А предварительно я еще (стараясь не смочить обожженные места) обмылся в нетопленой бане, примыкавшей с тыла к казарме.

Вызванный утром старичок-доктор отнесся ко мне очень сочувственно. Обработал ожоги, порезы на ногах и сказал, что все это не опасно, гораздо важнее для меня полный покой, хорошее питание и крепкий сон. "Сильное переутомление, отдохнуть требуется. Нервы, нервы", — несколько раз повторил он, обращаясь не столько ко мне, сколько к Власику. Тот кивал, ухмыляясь, и его ухмылка, я чувствовал, не нравилась доктору.

— Весьма признателен, — сказал я врачу. — Постараемся выполнить ваши предписания.

— Молодцом, молодцом, — похвалил он. — Могу навестить больного завтра, — это уже к Власику, — но сюда, в ваше учреждение, просто так не пропустят.

— Назовете свою фамилию, я дам указание, — напыжился Власик. Он ушел вместе с врачом, а под вечер вернулся, принес два свертка, большой и малый. В одном оказалось офицерское обмундирование, даже фуражка без кокарды и старые, хотя и крепкие сапоги. В другом — хлеб, сахар, чай и вобла.