Быть может, он задремал или задумался, но громкий голос Жюля Мартэна опять привлек его внимание.
— Я остаюсь на той же точке зрения, дорогой учитель, — говорил он возбужденно, — я много думал об этом прошлую ночь… Помню, я случайно перерубил заступом ящерицу… Одна половина ее, с головой на двух ногах, умчалась так быстро, что я не мог найти ее, а другая еще около часа свивала и развивала хвост… Вы понимаете, как будут посрамлены все гипотезы аббата Френуа, если мы докажем, что человек подвержен тем же законам, что и простое животное!.. Я думаю, это удастся!.. Центр сознания, несомненно, лежит здесь, в мозгу, и пока кровь еще питает его, мысль не может прекратиться… Мы сделаем это, дорогой учитель!.. Мне легче будет умирать, когда я буду знать, что умер не: напрасно!.. Вы поможете мне!.. Значит, так… когда меня… поведут, постарайтесь стать сзади гильотины, там, куда падает голова… Поговорите с главным палачом: он занимается анатомией и любит науку… Для нее он постарается помочь вам исполнить все в точности, и вам не помешают в последнюю минуту. И вот, как только голова отделится от тела, схватите ее… даже, знаете, будет лучше, если вы будете держать ее за волосы, чтобы она не ударилась при падении… Это очень важно!
— Да, да… я понимаю… — пробормотал старичок.
Странный холодок пробежал по спине оборванца. Он быстро сел и дико уставился на ученых. Жюль обернулся на его движение, но только слегка скользнул взглядом по его лицу и опять обратился к Жану Лемерсье.
— Это очень, очень важно… Толчок может испортить весь опыт. Да… итак, когда моя голова останется у вас в руках, немедленно крикнете мое имя… Кричите как можно громче, потому что, возможно, что мне уже трудно будет слышать… Если я вас услышу…
Голос Жюля вдруг странно и страшно упал, и гамэн увидел, как задрожала и запрыгала его нижняя челюсть.
— Я… я забыл… дорогой мой, что мне уже будет нечем… руки…
Невыразимая тоска исказила его лицо.
— Ах, как все-таки это тяжело, дорогой учитель! — прошептал Жюль и закрыл лицо ладонями.
— Милый мой, сыночек мой, Жюль! — заплакал старичок, и руки его, дрожа, стали гладить по всклокоченной голове приговоренного к смерти.
И было так страшно нелепо, что только что они спокойно говорили о том, как эти руки будут держать за волосы эту самую, дорогую ему голову, когда она ляжет под нож гильотины.
И гамэн, глядя на старческие крючковатые пальцы, скользящие по волосам Жюля Мартэна, вдруг почувствовал, как внутри его подымается что-то отвратительное и ужасное. Ноги и руки его вдруг охватила противная слабость, в глазах потемнело, и невыносимая тошнота подступила к горлу. Это был ужас смерти, который внезапно стал понятен ему при виде крючковатых пальцев, которые завтра будут держать мертвую голову!..
Мертвую, мертвую!.. И его голова тоже будет мертвой!..
В паническом ужасе, в смертельной тоске, белый как мел, с выпученными остекленевшими глазами, чувствуя, что сходит с ума, гамэн вскочил на ноги, свистнул и захохотал, скверно и грубо ругаясь.
— Черт возьми! — закричал он, топоча ногами и размахивая судорожно сжатыми кулаками. — Эй, вы… заткните глотки!.. Мне некогда слушать ваши глупости!.. Я спать хочу!.. Довольно, черт вас побери, или я сам заткну ваши говорящие дырки!..
Он стоял над ними, весь дрожа, всклокоченный и страшный, со смертельным, беспомощным испугом в глазах, с черным ртом, открытым для безумного крика.
Жюль Мартэн поднял голову и посмотрел на него, не понимая. Жан же Лемерсье сказал кротко и внушительно:
— Мой друг, вы нам мешаете!.. Вы не понимаете, как это важно!
— Важно! — заорал оборванец в решительном исступлении. — Что вы мне там городите!.. А мне какое дело?.. Я не хочу слышать ваших мерзостей!.. Убирайся отсюда, старый хрыч!.. Безмозглый рваный башмак!.. Вон, говорю тебе, а то я…
— Но ведь наука… — пробормотал ошеломленный Жан Лемерсье.
— К черту твою дурацкую науку!.. Вон!..
Жан Лемерсье беспомощно и благоговейно поднял руки к небу, как бы говоря в ужасе:
«Он проклинает науку!.. Науку!..»
Жюль Мартэн повернул к оборванцу свое застывшее бледное лицо.
— Слушай, оставь нас в покое… Ведь мы тебя не трогаем?..
— Вы меня не трогаете?.. Да вы… вы…
Оборванец вдруг выпучил глаза, захрипел, схватился за волосы и ничком повалился в грязную солому, что-то бормоча и трясясь от безумных рыданий.
Сильный удар потряс дверь: блузник находил, что эти смертники слишком пользуются правом живых — шуметь и кричать.
Стало тихо.
Бродяга лежал и плакал, бессвязно бормоча жалобы и проклятия кому-то, давшему ему эту жалкую и несчастную жизнь, которая прошла так бессмысленно и бесследно, которая кончалась там ужасно… Жан Лемерсье и Жюль Мартэн, близко склонившись головами, говорили шепотом:
— Мне пришла в голову мысль, Жюль… — шептал старичок, — ведь ты бы все-таки мог глазами… Понимаешь, мой мальчик?..
Еще живые и полные мысли глаза Жюля Мартэна радостно сверкнули.
— Глазами?.. Вы думаете?.. Да, да!.. Это так!.. Глазами!.. Ну тогда, значит, я… я три раза открою и закрою глаза!..
— Три раза?..
— Ну да… Вот так…
И бледное, совершенно мертвое, но странно глядящее живыми блестящими глазами лицо Жюля Мартэна три раза подняло и опустило веки.
II
Господин главный палач города Парижа, рубивший головы и вешавший, как собак, убийц, грабителей, государственных изменников, павших фаворитов и народных героев равно, стоял перед Жаном Лемерсье и бесстрастно смотрел ему в лицо.
Высокий, прямой и сухой, с маленьким морщинистым личиком, как будто присыпанным пергаментной пылью, и с крошечными черными глазками, в одном белье и ночном колпаке, он был похож на гигантскую высушенную моль.
Было уже поздно. Комната освещалась одной масляной лампой, и громадная тень палача в черном колпаке перегибалась на потолок. По углам было темно, и страшно мерещились там человеческие скелеты и чучела птиц и зверей.
— Чем могу служить? — вежливо спросил палач.
Жан Лемерсье вздрогнул.
Чем может служить палач?.. В его устах этот обыденный вопрос звучал глумливой шуткой висельника. И во мгновение ока Жан Лемерсье вспомнил, что прежде, нежели удастся или не удастся их страшный опыт, этот человек, вот этими самыми сухими, жилистыми, уже старыми руками хладнокровно убьет его Жюля!.. До сих пор это как-то не представлялось ему. Конечно, он прекрасно знал, что Жюль осужден, но смерть его казалась такой очевидной нелепостью, что он не мог ей поверить. И только теперь, в присутствии этого длинного высохшего человека, в своем ночном колпаке похожего на доброго старого огородника, вставшего с теплой постели, чтобы прикрыть овощи от утреннего мороза, Жан Лемерсье постиг весь ужас случившегося, во всей его несложной и страшной простоте.
Завтра Жюль умрет!.. Его положат на доску, связанного и беззащитного, как животное на бойне, и отрубят ему голову!.. И как бы это ни было нелепо, ужасно и отвратительно, как бы это ни противоречило всем человеческим чувствам, разуму и совести, — это будет!.. Это так же ужасно и просто, как существование вот этого старого человека в нижнем белье и ночном колпаке, который живет только затем, чтобы спокойно и умело убивать людей!..
— Чем могу служить? — повторил палач.
Жан Лемерсье молчал и дрожал всем телом, от заплатанных башмаков до рыжего паричка.
Палач сделал недоумевающее движение.
Бледное лицо Жюля Мартэна встало перед старым ученым и напомнило ему, что он не имеет права предаваться слабости и горю, когда он сам, живущий последнюю ночь, поручил ему такое важное и большое дело, последнее дело своей жизни.
Но палач внушал ему ужас. Ему казалось, что от желтых высохших рук этого человека пахнет кровью, что он пожелтел и высох от предсмертных криков замученных жертв.
— Я пришел к вам, господин палач… — пролепетал Жан Лемерсье, заикаясь и не понимая, что говорит, — для… касательно одного опыта, и… собственно говоря… это так важно для науки, что вы… я предполагаю…