Герцен слушал Зыгмунта и думал: может, когда-нибудь и мне, непримиримому борцу с самодержавием, придётся поднять тост за здоровье монарха Александра Николаевича, если он, сын Николая Палкина, замордовавшего и заковавшего в кандалы Россию, всерьёз думает и об освобождении крестьян, и об отмене в армии истязаний, и о введении справедливых судов присяжных? Вот ведь ещё вчера арестант оренбургских батальонов, а сегодня блестящий, образованный офицер послан изучать дело, которое может изменить судьбы тысяч и тысяч. А ведь он — только один из многих, кто и для свободы России, и для счастья своей родной Польши готов отдать все силы.
12
От Москвы на север — старинный тракт: к Ростову Великому, Ярославлю, Переславлю-Залесскому, Александрову... По сторонам — то слева, то справа — на горизонте лиственные или хвойные боры и рощи, а то вдруг к самой дороге подступят стройные корабельные сосны, могучие ели и даже дубы не в один обхват. Почему же — Залесье, когда дорога среди настоящего леса?
Для древних жителей Киевской Руси лес был один — Брянский. Как поднимешься вверх по Днепру, затем по Десне от матери городов русских, так и войдёшь в дебри, отчего и город, поставленный в самых чащах для охраны водного пути, сначала звался Дебрянском.
Переход через Брянские леса Владимиром Мономахом приравнивался к выигранной ратной битве — такая была непролазь, что нередко гибли кони и люди. Тем же путём — через чащу — ехал и его сын Юрий Долгорукий, чтобы независимо от Киева основать своё княжество — Владимиро-Суздальское. И нарёк, видно, земли новые, ему отныне подвластные, Залесьем.
Толстой глядел окрест и представлял, как в лето семь тысяч семьдесят третье от сотворения мира, иначе — по новому исчислению, в 1565 году, двигались этим путём от Москвы обозы иного великого князя — Иоанна Грозного.
В ту пору, разругавшись с боярством, которое взялось упрекать его в жестоких и бесконечных казнях, царь заявил, что оставляет государство и уезжает, куда Бог укажет ему путь. Путь же был от Кремля за восемьдесят с лишком вёрст — в Александровскую слободу. Сей уголок Русской земли, названный так в честь Невского Александра, грозный государь облюбовал в качестве своей вотчины.
Перепугались бояре, кинулись вслед бить царю челом и плакаться. А тому этого и надо. Вышел перед ними и объявил, что я-де с тем только и принимаю государство, как вы просите, чтобы казнить моих злодеев, класть мою опалу на изменников, имать их достатки и животы и чтобы ни от митрополита, ни от властей, ни от вас не было мне бездельной докуки о милости. Но и того мало. Беру-де себе, сказал, опасную стражу и беру на свой особый обиход разные города и пригородки и на самой Москве разные улицы. И те города и улицы и свою особную стражу называю, говорит, опричниной, а всё остальное — то земщина. А боярам-де и митрополиту со властьми в мой домовой особный обиход не вступаться.
Как взвыл тогда народ от царёвой жестокости! По всей Руси расплодились дьявольские, кровоядные царёвы полки с мётлами да с пёсьими головами, притороченными к сёдлам. И принялись они выметать не измену, но честь русскую, грызть не врагов государевых, а верных слуг его, и не было нигде на них ни суда, ни расправы.
Уже на подъезде к городу открылся вид на монастырскую ограду, белостенный, увенчанный огромным куполом Троицкий собор и высокую стройную церковь Покрова.
Оба храма помнили, как под их своды входил высокий, одетый в длинные парчовые одежды, испещрённые узорами, жемчугом да дорогими каменьями, с удлинённым хищным лицом и острыми, пронзительными глазами царь. Все трепетали вокруг, гадая в страхе, твою ли жизнь он возьмёт сегодня или чью-нибудь ещё.
По древним планам и описаниям, что открылись Толстому ещё в юности в Московском архиве, он знал, что церковь Покрова считалась дворцовым храмом государя, а дворец его, отделённый от прочих зданий глубоким рвом и валом, стоял поодаль. Бывавшие там свидетельствовали в своих записках, оставленных потомству, что трудно было описать великолепие и разнообразие этой обители. Ни одно окно не походило на другое, ни один столб не равнялся с другим узорами или краской. Множество глав венчали здание. Они теснились, громоздились одна на другой. Золото, серебро, цветные изразцы, как блестящая чешуя, покрывали дворец сверху донизу. Когда солнце его освещало, нельзя было издали догадаться, дворец ли это или куст цветов исполинских, или то жар-птицы слетелись в густую стаю и распустили на солнце свои огненные перья?
Недалеко от дворца, говорили очевидцы, стоял печатный двор с принадлежащею к нему словолитней, с жилищем наборщиков и с особым помещением для иностранных мастеров, выписанных Иоанном из Англии и Германии. Далее тянулись бесконечные дворцовые службы, в которых жили ключники, подключники, сытники, повара, хлебники, конюхи, псари, сокольники и всякие дворовые люди на любой обиход.
Немалым богатством сияли слободские церкви. Славный Троицкий храм покрыт был снаружи яркою живописью, на каждом кирпиче блестел крест, и церковь казалась одетою в золотую сетку.
Именно такую великолепную картину узрел молодой князь Никита Серебряный, когда впервые попал в эту царскую обитель. По дороге в слободу наслышался он о царёвой жестокости, но увиденное потрясло и его мужественную душу. Проезжая ворота, он заметил несколько виселиц, стоявших одна подле другой, тут же оказались срубы с плахами и готовыми топорами. Вскоре и ему, храброму боярскому сыну, не жалевшему своих сил на благо отечества, пришлось самому изведать жестокость Грозного.
Теперь, шагая по широкой главной дороге, сворачивая на узкие тропинки, вьющиеся вокруг деревьев, Толстой снова и снова представлял залы и помещения царского дворца, где бывали Серебряный и другие герои его романа. И вставали перед ним, автором, сызнова кровавые картины мученических пыток и расправ государя и его подручных с преданными отечеству русскими людьми, которые пытались отстоять перед неслыханным изуверством царя-палача свою честь и правду.
Однако не только картины минувшего возникали в воображении — взор подмечал упадок и запустение в некогда хотя и страшной, но величественной Александровской слободе.
Сам дворец сгорел уже давно, ещё во времена польско-шведской интервенции, другие же здания не пощадили столетия. Но многое, видно, погибло и сейчас продолжает уничтожаться по нерадению и безразличию людскому. В каменных стенах — проломы, храмы в трещинах. Того и гляди, остатки исторической цитадели исчезнут без следа — что могут поделать с тленом слабые и неимущие монахини Успенского женского монастыря, ютящегося в хлипких и сырых приделах к храмам? Тут нужны меры общегосударственные, чтобы остановить беспримерный вандализм, принявший во многих краях России характер хронического неистовства по отношению к памятникам древности, увы, столь малочисленным у нас по сравнению с другими странами.
Года два назад именно об этом он писал Александру Второму. Профессор Костомаров, вернувшись из поездки с научными целями в Новгород и Псков, навестил Толстого и рассказал ему, что в Новгороде затевается неразумная и противоречащая данным археологии реставрация древней каменной стены, которую она испортит. Во Пскове в настоящее время разрушают древнюю стену, чтобы заменить её новой в псевдостаринном вкусе. В Изборске древнюю стену всячески стараются изуродовать ненужными пристройками. Древнейшая в России Староладожская церковь, относящаяся к одиннадцатому веку, была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося отбить молотком фрески времён Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствующей его вкусу.
В письме государю Толстой припомнил, как на его глазах в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую как поваленное дерево, гак что не отломился ни один кирпич, настолько прочна была кладка, а на её месте соорудили новую псевдорусскую колокольню. Той же участи подверглась церковь Николы Явленого на Арбате, относившаяся ко времени царствования Ивана Васильевича Грозного и построенная так прочно, что и с помощью железных ломов еле удавалось отделить кирпичи один от другого.