Автору не откажешь в способностях: язык остёр. «Весь смысл жизни в России, — сообщает он, — исполнение приказов начальства. Русское правление — осадное положение, ставшее нормальным состоянием общества».
Но далее — ещё хлеще. «В странах, изобилующих машинами, дерево и металл кажутся одарёнными душой, в странах с деспотическим правлением люди кажутся деревянными; является вопрос: что им делать с ненужною мыслью? И нехорошо становится на душе, когда подумаешь о силе, которую понадобилось проявить по отношению к разумным созданиям, чтобы сделать из них вещи...»
Впрочем, у этих «вещей», сиречь людей, есть и натура, которую допускает автор. Но какая? Русский народ, утверждает он, насмешлив, как раб, который утешается в неволе, издеваясь втихомолку над ней, он к тому ж суеверен, хвастлив, храбр и ленив, как солдат, поэтичен, музыкален и мечтателен, как пастух, — привычки кочующих племён останутся в нём надолго. И ещё характерная черта народа: русские-де высказывают свою сметливость более в приёмах пользования плохою утварью, чем в заботах об улучшении той, какая у них есть. Их ум всему подражает, но ничего не изобретает.
«Обыкновенно первым действием цивилизации является облегчение материальной жизни; здесь всё затруднено; апатия и коварство — вот тайный смысл жизни большинства».
И — выводы. Сначала — собственный: «Цивилизация — не плод работы нации, она — наносное, без корней». Засим — суждения бывших «друзей» России. Вольтера: «Русские сгнили, не дозрев». И — такого же ехидного вольнодумца Руссо: «Русские никогда не будут действительно цивилизованны, потому что они были цивилизованы слишком рано... Пётр Великий хотел сразу создать у себя немцев, англичан, тогда как следовало прежде всего создать русских: он помешал своим подданным стать когда-либо тем, чем они могли бы быть, убеждая их в том, что они уже то, чем они были. Так учитель-француз готовит своего воспитанника к тому, чтобы он на минуту блеснул в детстве, а потом навсегда остался ничтожеством».
Оскорбление целого народа? Само собой. Однако по сю пору более жгла обида, нанесённая ему, императору.
Николай Павлович не умел прощать тем, кто не желал понять его собственную душу, его священных намерений и действий. В тот день, когда к нему в кабинет вошла эта обезьяна, это ничтожество, сосулька, тряпка, если вспомнить выражение Гоголя, в вертлявости и угодливости гостя он почувствовал: наврёт, опозорит на всю Европу! Но он знал силу своего влияния на людские сердца и потому всё же решился победить своего собеседника открытостью души.
То-то и досаждало сейчас, что перехитрил его французишка! Так всегда происходит, когда благородство наталкивается на подлость и низость презренной душонки. До конца раскусить его сразу было нельзя — отпрыск отца и деда, верных короне и окончивших свои дни на республиканском эшафоте. Но, видно, злые семена революции и в нём, по крови аристократе, пустили крепкие ростки. Вот почему он, Николай Первый, только вступив на трон, безжалостно растоптал в своей стране эту чужеземную рассаду вольномыслия и безбожия и теперь готов не только у себя, в любом углу Европы достать и строго покарать гидру смуты и вселенского несчастья. И не дай Господь встретить карающему мечу вас, господин санкюлот, предавший и свою, и нашу российскую веру в незыблемость трона и самодержавной власти...
Пусть до поры остаётся на совести сочинителя портрет российского монарха, который он набросал на бумагу, хотя кто бы стерпел сей абрис, более похожий на шарж и карикатуру? Высокий рост, стройный стан, слегка обезображенный туго стянутым выше поясницы кушаком, над которым желудок некрасиво выдался в виде острого выступа.
«Русский царь не может ни на мгновение забыть, кто он есть. На лице нет выражения простой доброты, лишь строгость, торжественность, иногда вежливость. Проскальзывают и грациозные оттенки. Это — смена декораций: или одно, или другое состояние души. Без перехода от одного к другому. Точно снимается одна и надевается следующая маска. У него много масок, но нет лица. Вы ищете человека, но всегда находите императора. Ему не чужда искренность, ему чужда естественность».
А что же здесь плохого, если император и есть император, а не играет, как бы хотелось маркизу, ему лишь приятную роль? Но он, оставаясь всегда императором, прям и правдив и не скрывает своих мыслей перед чужеземцем. Вот же и в своём сочинении собеседник пытался предельно точно изложить императорскую мысль: «Я понимаю республику. Это образ правления прямой и искренний или могущий быть таковым. Но я понимаю абсолютную монархию, потому что стою во главе подобного порядка вещей. И я не понимаю представительной монархии. Это — правление лжи, обмана и коррупции, и я скорее удалился бы в самый Китай, чем когда-либо допустил бы эту форму правления. Это — ненавистная политическая машина, конституционная монархия. Покупать голоса, совращая совести, обольщать одних, чтобы обманывать других. Это унижает равно и тех, кто повинуется, и тех, кто повелевает... Я должен говорить, что думаю, и не хочу царствовать над народом при помощи хитрости и интриги».
Кто из сильных мира сего мог так откровенно излагать свои взгляды? И он смело, ничего не боясь, мог ответить Руссо: «В отличие от Петра Великого, я хочу цивилизации не поверхностной, скороспелой, а глубокой, согласованной с национальным духом... Я докажу, что создам не колоннады из оштукатуренного наспех кирпича. У меня будет всё солидно, прочно, видимость будет заменена реальностью. При Петре русских занимали мелочами, я же лучше всех своих предшественников постиг истину: вернуть страну к национальным началам. Вы заметили, при дворе говорят только по-русски, на приёмах меж высших сословий — представители народа...»
Ах, как он надеялся, что чёткость, ясность мысли и действий, открытость натуры будут постигнуты умом и чувством заезжего иностранца, аристократическое имя которого могло бы сулить высокую степень доверенности. В итоге же ядовитые и злонамеренные пассажи, возведённые в степень сарказма и глумления!
«Россия — царство каталогов. Посмотришь на коллекцию этикеток — всё великолепно. Но не думайте искать что-либо, кроме заголовков. Правительство, которое ничего не стыдится, потому что оно силится всё скрывать и добивается этого, более страшно, чем прочно. В России страх заменяет мысль. Это — не порядок, а завеса хаоса. Где нет свободы — нет души и правды...»
Теперь, в театре, при воспоминании об Астольфе де Кюстине Николаю Павловичу захотелось вдруг встать и возвысить голос, обращаясь в полутьму зала: «Эй ты, щелкопёр и сосулька, пытавшийся меня опозорить на весь мир! Книгу я твою запретил для ввоза, и на русский язык её не осмелится никто переложить, пока существую на свете я, а после меня — мои царствующие наследники. Европа же, которую ты хотел одурачить, трепещет при одном моём имени. Давно бы революционная чума заразила все страны, если бы на востоке не стояли русские войска, всегда готовые выступить в защиту тронов и народов. Да, это те самые русские, которых ты порицал, о которых наговорил столько мерзостей и небылиц. Дай только время, и штыки моих солдат, воистину храбрых и отважных, сметут с лица земли все остатки свободомыслия и неповиновения силе, и тогда ты, презренная душонка, предавший когда-то веру своего отца, не сыщешь нигде защиты от карающего меча правосудия. Единственным пристанищем для тебя могут лишь оказаться — и то, если я соблаговолю найти это возможным, — обширные просторы Сибири, которые скрыли, упрятали по моей монаршей воле твоих братьев по духу и супостатской вере — государственных преступников четырнадцатого декабря. Но моё око не дремлет — любой подданный в моём государстве, кто не только выскажет, но и просто подумает о том, что могло прийти тебе на ум, вмиг окажется за решёткой или в железах в Сибири. Да, страх сковал Россию по моей монаршей воле, но он, страх, а не гнилая свобода Запада — основа могущества, порядка и сплочённости империи...»