Немецкий язык давался мне легко, и, быстро продвигаясь в его изучении, я принялся читать книги бывших офицеров вермахта, попавших в плен во время войны и проведших в Советском Союзе годы с 1943-го по 1947-й. Это привело к еще одному источнику прозрения — западногерманским газетам. Был такой уникальный период в Советском Союзе, когда студентам разрешалось читать в институте западные газеты и журналы. Позже такие издания были запрещены, но мне посчастливилось обучаться в «открытый период», и я с жадностью поглощал все — будучи одним из немногих в Советском Союзе, кому это было доступно.
Постепенно я начал понимать, что Запад — это другой мир. Там все было иначе. Совершенно иные политическая и социальная системы, равно как и моральные ценности. Открытый доступ к средствам массовой информации позволял видеть Запад как бы другой планетой. Только в возрасте двадцати лет я начал понимать, что постигаю этот неведомый доселе мир. На протяжении всей предшествующей моей жизни советская пропаганда упорно твердила, что самое совершенное общество в нашей стране, что Советский Союз идет единственно правильным путем. Капиталистический мир с его циклическими кризисами в экономике — это мир эксплуатации, насилия, агрессии. Капиталисты, мол, ввели изощренную систему эксплуатации рабочего класса. А их хваленая демократия — не более чем красивый фасад, скрывающий зло и насилие. Я начинал осознавать, что все это ложь, что дело обстоит совсем иначе. Пропаганда твердила: «У нас мир разума, у них мир безумия», но, читая западногерманские газеты, я понимал, что в действительности все как раз наоборот. Открытие было ошеломляющим, но таким опасным, что я никому не решался говорить об этом. Все, что я мог себе позволить, чтобы расширить мои скудные познания о Западе, это слушать иностранные радиостанции. Радио «Свобода» глушили шумами с радиовышек, установленных вокруг Москвы, но мне иногда удавалось поймать «Голос Америки» или службу информации Би-би-си. Наше радио тогда было технически несовершенным, и приемники, выпускаемые в Советском Союзе, имели коротковолновый диапазон не ниже 25 метров, а вещание на волнах 21, 19 и 16 метров, которые обычно использовали европейские станции, было недоступно. Можно было использовать другие волны, например, 49, 41 и 25 метров, но их так глушили, что понять ничего было нельзя. Однако, напрактиковавшись, я обнаружил, что передающие станции незаметно переключаются с одной волны на другую, и операторы КГБ глушат пустой воздух, пока не пройдет сигнал и не зафиксируется на шкале.
Почему многие мои современники не отозвались на этот первый зов правды, реальности, я не знаю. Могу лишь думать, что на свое великое счастье я начал изучать немецкий, а это дало мне возможность читать западные газеты, журналы и книги.
В конце второго курса на доске объявлений появилось сообщение: «Желающим изучать второй язык предлагается подать заявку в деканат». Я в то время очень боялся английского. Страх мой носил иррациональный характер и объяснялся собственной неосведомленностью: я считал, что язык этот невероятно труден и мне его не одолеть. Произношение казалось трудным, а конструкции совершенно не похожи на немецкие, которые были мне столь милы, как и вообще немецкий язык. Тем не менее я подал заявку, понимая, что рано или поздно мне придется заняться английским языком.
Недели через две из деканата сообщили, что желающих изучать английский оказалось очень много, и администрация сама произвела отбор, неизвестно уж по какому принципу. «Вы, Гордиевский, — сказала секретарь, — можете выбирать между чешским и шведским». Поскольку у меня были друзья среди чехов и словаков, я тут же выбрал чешский, тем более что уже занимался самостоятельно по учебнику.
Брат мое решение не одобрил. Он в то время как раз готовился к работе в КГБ и уже достаточно знал реальность, чтобы дать мне разумный совет. «Не будь идиотом! — рявкнул он. — Если ты выберешь чешский, то всю жизнь просидишь в жалких консульских отделах Праги и Братиславы и больше ничего в мире не увидишь. Занимайся шведским! Во-первых, Швеция — хорошая страна, а во-вторых, это дорога в другие страны Скандинавии. Оттуда можешь поехать в любое место в Европе».
Василько всегда был куда большим циником и материалистом, чем я. Намного старше меня, он рос среди мальчишек, ожесточенных войной, и думал только о карьере, в то время как многие мои сверстники были скорее идеалистами и дорожили духовными ценностями. Но эти слова брата изменили мою жизнь. Я выбрал шведский — и последствия оказались непредсказуемыми. Нельзя сказать, чтобы я с увлечением занимался вторым иностранным языком — шведский преподавали плохо, в отличие от норвежского, который вел отличный преподаватель. Учебных часов отводилось недостаточно, хотя курс был чрезвычайно насыщенный. В результате я так и не овладел шведским на должном уровне, хоть и очень стремился к этому.
Гораздо более продуктивными были полугодовой курс западноевропейской литературы, включавший занятия английским языком, и введение в экономическую географию европейских стран. Одной из книг, с которой я познакомился в связи с этим, были «Путешествия Гулливера», книга настолько увлекательная и остроумная, что я читал вслух отрывки из нее друзьям и матери. Позже в Англии, трижды перечитав книгу по-русски, я купил английское издание, чтобы сравнить русский перевод с оригиналом. Грубоватый юмор Свифта пришелся мне по душе, не в последнюю очередь благодаря истории о слепом академике, который наставлял своих учеников в искусстве определять цвета при помощи обоняния и вкуса. Немало я веселился, читая о человеке, который пытался воспроизвести природные продукты — зерно и овощи — из человеческих экскрементов; Гулливер, от лица которого ведется повествование, так отреагировал на приветствие экспериментатора: «Когда меня ему представили, он очень крепко обнял меня (любезность, от которой я охотно бы уклонился)».
Все наши академические дисциплины были проникнуты марксистской идеологией. Почерпнутые в школе сведения из истории Советского Союза были отрывочными; теперь мы все больше и больше узнавали о революции, об истории Коммунистической партии, включая то, что считалось ее предысторией, — зарождение первых марксистских организаций в Европе и России. Мы все еще не знали полной правды о чистках. Я, разумеется, читал засекреченную речь Хрущева, но ее текст не был официально разрешен для перепечатки в книгах по истории, только слегка поправленных. Но, даже читая о двадцатых и тридцатых годах, мы отмечали, что сторонники и соратники Ленина, честные и умнейшие революционеры, исчезали один за другим. Одной из тем, постоянно возбуждающих общественный интерес, был XVII партсъезд 1934 года и состоявшиеся на нем очередные выборы Центрального Комитета. Легенда, до сих пор не подтвержденная, гласит, что при тайном голосовании Сергей Киров получил больше голосов, нежели Сталин, потому что большинство делегатов ненавидело Сталина и хотело от него избавиться. Киров был убит 1 декабря того же года, по приказу Сталина, и к концу 1938 года более семидесяти процентов участников съезда были мертвы. Сталин не знал, кто за кого голосовал, но ликвидировал две трети делегатов.
Такого рода факты мы обсуждали подолгу, но я еще не был готов к полному отрицанию коммунизма. Более того, мне хотелось верить, что в коммунистическом движении было что-то доброе и благородное на его начальной стадии, но потом исчезло в сумятице жестокости и террора. Коллективизация сельского хозяйства должна была привести к социальному прогрессу, а кончилась катастрофой. Мое понимание происходившего было ограниченным. Я все еще существовал в пределах системы, но чувство разочарования росло день ото дня.
Среди моих друзей в секции легкой атлетики самым интересным был Ли, низкорослый китайский студент, который хорошо бегал, но явно страдал от хронического недоедания. За стеклами очков глаза его светились умом и дружелюбием, к тому же у него было хорошо развитое чувство юмора. Однако коммунистом он был фанатичным, и, хотя мы с ним стали добрыми друзьями, между нами то и дело возникали бурные политические споры.