Между тем жизнь понемногу налаживалась, хотя и была все еще скудной. Наша квартира находилась на последнем этаже, и крыша, несмотря на частый ремонт, то и дело протекала. Отец носил военную форму постоянно просто потому, что у него не было приличной гражданской одежды. И это при его-то весьма высоком звании — подполковник. Как сейчас вижу его в сером мундире с голубыми просветами на погонах и голубыми же петлицами. У матери было всего два простеньких платья. Чтобы прокормить нас, троих детей, ей приходилось экономить каждую копейку.
Первые два послевоенных года мама работала летом в подмосковном колхозе, обеспечивая нас на зиму картошкой и овощами. Осенью мы ездили в лес за грибами, соревнуясь между собой: кто больше наберет, в особенности белых грибов.
Отец был фанатичным любителем книг и часто читал нам вслух по вечерам, от него я и унаследовал страсть к чтению. От своих сыновей отец требовал неукоснительного выполнения заведенных в семье правил, безупречной честности и правдивости. Он ни разу не поднял на нас руки, однако при необходимости устраивал суровые нагоняи. Позже, в пору взросления, мне казалось все более странным, что человек со столь ясным представлением о чести и справедливости был так слеп по отношению к чудовищной несправедливости сталинского режима.
Невзирая на все трудности тех лет, родители оставались оптимистами, и, когда мы, мальчики, на что-то жаловались, мама говорила: «Не беда! Все идет к лучшему. Скоро будет проведена денежная реформа, а после нее отменят карточки. Тогда мы будем покупать белый хлеб и сможем купить сколько угодно сахара. Наберитесь терпения!»
Мы часто мечтали об этой поре и постоянно спрашивали: «Мама, ты купишь тогда нам целый килограмм сахара? И можно мы его сразу съедим?» Мы мечтали не о шоколаде, которого в глаза не видели, а всего лишь об обыкновенном сахаре…
В 1947 году в стране в самом деле прошла денежная реформа: очень хитрая и запутанная. Многие потеряли свои сбережения. Но карточки вскоре отменили, и люди могли покупать все, чего только пожелают. На следующий после реформы день мать пошла в булочную и купила прекрасный батон белого хлеба; после черного и серого, какой мы обычно ели, этот хлеб показался нам настоящим чудом, и даже сахар, о котором мы так мечтали, померк в сравнении с ним. Однако недостаток муки ощущался и в пятидесятых годах. Пронесся слух, что за несколько дней до Нового года в магазины завезут муку, и сразу же выстроились тысячные очереди. У каждого чернильным карандашом был на ладони написан номер. К примеру, 1227, и вы могли отлучиться на время, не опасаясь потерять свою очередь. Впрочем, люди порой шли на всякие ухищрения. Скажем, одному человеку полагался один трехкилограммовый пакет муки, но некоторые, получив свою норму, снова вставали в конец очереди и получали второй.
К десяти годам я превратился в заядлого книгочея. Этому, как я уже отмечал, способствовало обилие в доме газет, журналов и книг. Мать слишком долго давала мне читать только детские книги, так что к чтению серьезной художественной литературы я пристрастился сравнительно поздно. Зато в вопросах политики ориентировался вполне хорошо. В десять лет я живо интересовался неповиновением Сталину маршала Тито в Югославии. Отец в соответствии с правилами КГБ был обязан подписываться по меньшей мере на три периодических издания — на газету «Правду» и журналы «Большевик» (впоследствии переименованный в «Коммунист») и «Пограничник», орган погранвойск, — так что недостатка в политической литературе я не испытывал. Еще в школе я начал штудировать третье издание сочинений Ленина, выпуска 1929–1933 годов. Примечания к томам содержали интереснейшую информацию об упомянутых в работах Ленина личностях; в четвертое издание, опубликованное после войны, большинство этих комментариев не вошло.
Жизненные обстоятельства подтолкнули меня к изучению немецкого языка. Мой брат, начав заниматься немецким, регулярно покупал газету на немецком языке, и как-то само собой получилось, что в третьем классе, в возрасте десяти лет, я стал учить немецкий язык. В доме оказались детские книжки на немецком, изданные до войны в республике немцев Поволжья. Я даже пытался писать готическим шрифтом, чем немало удивил школьную учительницу.
Примерно в это время отцу удалось записать меня в библиотеку Центрального Дома Советской Армии, хотя сам он был офицером КГБ, а не регулярной армии. Библиотечный фонд там был великолепным, и я начал читать запоем. Там проводились читательские конференции, и я активно участвовал в них. А еще устраивались встречи с писателями, в том числе и детскими. Тогдашним всеобщим кумиром был Лев Кассиль.
Радостные воспоминания о школьных годах неизменно связаны с новогодними каникулами. В тридцатых годах после серии специально организованных антирелигиозных демонстраций и митингов празднование Рождества было запрещено. Мне известно, что этот вопрос даже обсуждался руководителями в партии. До революции в России праздновали Рождество точно так же, как и на Западе: украшали елки, в церквах проходили специальные рождественские службы и так далее. Затем последовал сталинский запрет; однако позже кто-то из членов высшей партийной иерархии предложил восстановить все праздничные обычаи. Таким образом, елки и прочие атрибуты европейского Рождества были разрешены, но приурочены к Новому году, который у нас в стране всегда считался большим праздником.
По случаю Нового года было принято дарить близким подарки, готовить много вкусной праздничной еды, а главное — украшать елку. С каким благоговейным восторгом мы развертывали ожидавшие нас с братом подарки, конечно же принесенные «Дедом Морозом»!
Новогоднее празднество начиналось часов в девять. У многих были родственники где-нибудь на Урале, в Средней Азии или в Сибири, так что всегда находился повод выпить за уже наступивший там Новый год на час или два раньше московского времени, вот и поднимались тосты в девять вечера, потом в десять, потом в одиннадцать, и, наконец, в полночь наступал кульминационный момент празднества, когда по радио, а позже по телевидению с новогодними поздравлениями выступал кто-то из государственных руководителей. Большинство относилось к таким речам безразлично, но, по установившейся традиции, все ждали боя часов на Спасской башне Кремля. Никто, впрочем, толком не знал, какой из двенадцати ударов возвещает приход Нового года — первый или последний. Все собравшиеся за столом чокались бокалами с дешевым сладким советским шампанским, а потом снова переходили на водку или коньяк, который стоил вдвое дороже водки и потому символизировал материальный достаток.
Нам, детям, никогда не давали крепких напитков, разве что самую малость сладкого вина, и теперь, обращаясь к прошлому, я вспоминаю, каким воздержанным на алкоголь был отец. Он любил поесть, что правда, то правда, однако пил очень мало: разве что маленькую рюмочку, по какому-нибудь важному поводу. Другие пили гораздо больше, но далеко не так, как стало привычно пить в семидесятых и восьмидесятых годах, в период застоя, когда равно были забыты и религия, и идеалы, будущее казалось темным, и люди «утешали» себя столь основательно, что алкоголизм превратился в национальное бедствие.
Начиная с 1946 года — мне не было еще и восьми лет — мы стали выезжать на лето за город. Не помню, чтобы до войны отец с матерью когда-нибудь отдыхали вместе. Отец ездил раза два в какой-то санаторий в Крыму, но один. (Примерно в 1950 году КГБ достиг своего зенита, с численным составом более миллиона человек, и гордился тем, что получил в свое распоряжение шесть санаториев на Черноморском побережье: три в Сочи, один в Батуми, один возле Ялты и еще один в Одессе.)
В 1946 году мы жили в деревне, где мать работала в колхозе, а в следующем году отец получил комнату на месяц в деревянном коттедже в тридцати километрах к северу от Москвы. Потом родители стали снимать скромную дачу в Подмосковье. В те годы Подмосковье было очень зеленым: леса и озера, поля и ручьи. Близко проходил канал Москва — Волга. Жизнь текла размеренно и тихо.