Изменить стиль страницы

Вошел полковник и прервал наш разговор.

— Радуйтесь, ребята, новость вам принес.

Мы, недоумевая, смотрим на него. Он возбужден и как-то особо торжествен.

— Заключено перемирие…

— Да ну? Слава богу, — откликаюсь я. — Впрочем, давно этого ждали…

— Одно дело ожидать, а другое — знать, что это факт, — говорит он так, словно бы все время только об этом и думал. Затем добавляет: — Мы с бригадным вечером уезжаем. Жена ждет не дождется. Дети и те пишут одно и то же: папа, когда приедешь? У меня прекрасная жена — это все признают. А уж какая она хозяйка — я один знаю. Теперь, по крайней мере, мне будут готовить то, что я захочу… Эти врачи заморили нас голодом…

Известие не обрадовало нас. Оно приятно здоровым, а не, нам. Я гляжу на лицо подпоручика. Оно выражает всю тревогу его души, все невысказанные волнения разума. Видно — мысль его лихорадочно работает. Это радость, радость для всех. Матери, сестры, отцы и жены встретят своих близких, тех, кто остался в живых. А вот он еще будет мучиться здесь, корчиться в судорогах проклятой болезни и выздоровеет ли… это еще вопрос.

Полковник начинает собирать вещи; написал записку в свою часть, чтобы ему прислали ординарца, и стал одеваться.

Он натягивает лаковые сапоги, самодовольный и гордый, одетый с иголочки, хоть сейчас на бал.

Неотесанный бай Ганю[24], думаю я, хоть бы словечко сказал в утешение, а то так и прет из тебя: я уезжаю, а на вас мне плевать. Пожалуй, заставит жену испечь пирог с солеными огурчиками…

— Крепись, Милан, — говорю я. — Через день-другой мы тоже уедем. Я подожду, поедем вместе.

Милан поднимает на меня благодарный взгляд. Он лезет рукой под подушку и протягивает мне простой синий конверт.

— Если раньше меня попадешь в Софию или… со мной что-нибудь случится, передай, пожалуйста…

Я с недоумением беру пакет.

— Да брось ты, Милан, ну что с тобой может случиться… Смотри, как пал духом…

Вмешался полковник:

— Не отчаивайтесь, молодой человек… Еще денек-другой, и вам полегчает. Ведь и с нами было то же самое… Мы с бригадным уезжаем в дивизионный госпиталь в Кюстендил. А оттуда через несколько дней — в Софию…

Лоб его блестит от нота. Он высок, грузен, с жирным, одутловатым лицом, и всякое усилие утомляет его. Здесь он впервые на равных началах со всеми, без ординарца, который бы одевал и раздевал его, подавал умыться и держал наготове полотенце, — в общем, предупреждал каждое его желание, словно он китайский мандарин. Увы, сегодня он стирал себе белье, как другие простые смертные, — какой позор! — и даже терпеливо обобрал с себя вшей. К тому же в этот поздний послеобеденный час в палатке очень душно, и не удивительно, что человек так умаялся.

Он походил взад-вперед в своих скрипучих лаковых сапогах и даже закурил сигарету! Затем вынул маленькое карманное зеркальце, погляделся в него самодовольно, отряхнул с плеч перхоть.

Только после этого направился к выходу.

— Пойду погляжу, как там бригадный.

Он готов шагать через трупы — так поднялось его настроение. Все здоровые люди — эгоисты, особенно нечутки эгоисты прирожденные…

Выходя, полковник с кем-то столкнулся, тот уступил ему дорогу и затем, присев у входа, стал всматриваться в глубь палатки, стараясь разглядеть, кто в ней находится.

— А! — говорю. — Это ты, Лазар? Здравствуй…

Это Лазар Ливадийский, студент-весельчак из нашей роты. Улыбка не сошла с лица его, только стала горькой, даже саркастической.

— Здравствуй. Не могу тебя разглядеть как следует, но ты похож на индуса в голодный год.

— Удивительно, но ты почти не изменился, — говорю я, желая доставить ему удовольствие.

— Ничего, война познакомила нас со всеми своими прелестями: пулями, холерой, вшами. Ты разве вшами не обзавелся?

Ах, этот Лазар. Все бы ему шутки шутить…

Я говорю:

— Забыл ты фельдфебеля Запряна. «А ну-ка, что там за умник выискался? Пусть выйдет на два шага вперед; побыстрее, а то сам выведу! Ага! Так это ты, значит? Интеллигенция… Знаешь, что я делаю с теми, кто много понимает? Нужники посылаю чистить…»

Лазар смеется.

— Конец Запряну, конец черту-дьяволу.

— Почему? Что случилось?

— Неужели не знаешь? Перемирие!

— А, да, да, нам только что сказали.

— Румыны будто уже дошли до Враждебны, а царь Фердинанд убежал в Рильский монастырь просить помощи у святого Ивана. Только не помогут ему ни святые, ни пресвятые.

2

Ночью разразилась гроза.

Она налетела внезапно, словно скатилась сверху, с серого, безмолвного неба. Зашелестели, хлопая полотнищами, палатки, надулись и закачались.

Огонек в лампе помигал и погас.

— Смотри ты, беда какая, — говорю я вполголоса и протягиваю руку к подпоручику. — Милан, спишь?

Он не откликается; тронув его за плечо, повторяю:

— Милан, ты спишь?

Из глубокой тьмы доносится его встревоженный голос:

— Нет, а что случилось?

— Ничего, ничего, ветер поднялся, может, дождь пойдет. Как ты себя чувствуешь?

— Впал в забытье… ничего не слышал… Да, да, плохо мое дело.

— Крепись, пройдет… еще немного.

Обоим нам хочется побеседовать. Ночь, залитая мутными волнами мрака, разрываемая тревожными звуками, нагоняет на нас страх. Вскоре по крыше застучал дождь, чудится, будто какой-то всадник проносится над нами и, скрывшись на миг во мраке, возвращается обратно. Палатка прогибается, как живая, накреняется, словно хочет сорваться с места и улететь.

Дождь хлещет; первые молнии рассекают небо, и в вырезе палатки я вижу странную процессию деревянных крестов; она несется по холму, чтобы, внезапно остановившись, разом рассыпаться. Затем все снова погружается в глубокую тьму.

Подпоручик тяжко стонет, но его стоны заглушаются бурей. Мы-то хоть лежим на кроватях, а каково солдатам, которые спят прямо на земле? Вода уже просочилась в палатки, солома намокла, а они ведь едва в состоянии приподняться. Да и куда идти в такую грозу?

У входа мигает свет фонаря; чья-то голова просовывается сквозь низкое отверстие, и грубый голос спрашивает:

— Здесь, что ли, есть свободная койка?

Это мой земляк и родственник из лазарета в Царевом селе…

— Да, — отвечаю, — койка господина полковника свободна: он сегодня вечером уехал к Кюстендил. А в чем дело?

— Только что прибыл больной офицер; хорошо, что нашлась постель.

С этими словами он входит в палатку, а вслед за ним два санитара вводят больного. Они снимают с него сапоги, шинель и китель и укладывают на кровать. Он блаженно вытягивается на жестком соломенном тюфяке, словно это пуховая перина с царским балдахином над ней. Затем ему приносят чаю и желают спокойной ночи.

Незнакомец лежит и стонет: по-видимому, он заболел недавно — болезнь еще в самом разгаре. Закопченный фонарь, оставленный в нашем распоряжении, тускло освещает его лицо, обросшее черной бородой; в глазах странный фосфорический блеск.

— Давно захворал? — спрашиваю я с участием.

— Три дня назад, — неохотно отвечает он. — Извела меня эта проклятая болезнь.

Она и правда его совершенно извела — он сопит, стонет, охает, кричит… Затем надолго замолкает, впадая в забытье. Полотнище палатки прогибается под напором ветра и глухо хлопает. Дождь стал более размеренным, обильным и спокойным. Под нами текут ручьи. Вода журчит, словно напевая какую-то свою дождевую песню.

Больной ворочается с боку на бок, затем начинает бормотать в мрачном, зловещем бреду:

— Слушаю, господин полковник… Вот по этому ходу пройдем… Давайте, ребята… Что? Что такое? Страшно, это верно… О-о — вот они, идут, идут… Бей сильнее, не бойся… О-о-ох!

Он поворачивается.

— Что, снилось, будто идете в атаку? — спрашиваю я, чтобы отвлечь его от кошмарных сновидений.

— Уф! Тяжко… — отзывается он еле слышно. — Я бредил?

— Ничего, пустяки, — отвечаю. — Это из-за болезни…

вернуться

24

Бай Ганю — герой известного произведения Алеко Константинова (1863–1897) «Бай Ганю. Невероятные рассказы об одном современном болгарине».