Изменить стиль страницы

То, что он увидел, на время парализовало его. На сцене был… Сорокин. Невредимый, живой Сорокин ходил по сцене, говорил…

Заканчивалось последнее действие. Митя узнавал знакомые мизансцены, давно уже выученные наизусть реплики и не мог поверить в происходящее. Сорокин — Незнамов, положив на плечо Шмаге руку, прохаживался по сцене такой знакомой, своей походкой. Вот он остановился, рассуждает. Только голос звучит чуть мягче обычного. Но глаза, глаза! Лихорадочный, неподдельный сорокинский блеск нетрезвых глаз гипнотизировал зал. Нет, не тот, трактирный, пьяный, а именно этот сценический…

Устоявшаяся, густая тишина сковала зал. Где-то в недрах Митиной души начиналось прозрение. Потихоньку он стал осознавать чудо, волшебство, творящееся на сцене. И верил и не верил. Нет, такого он не только не видел никогда, но и не слышал о подобном…

— Господа, я предлагаю тост за матерей…

Нет, это выше вдохновения, ярче божьей искры, отданной избранному. Слова звучали набатом. Кончен монолог. Сорокин — Незнамов выходит из-за стола. Молча обводит взглядом людей.

— Господа, я мстить вам не буду, я не зверь. Я теперь ребенок.

О, знаменитая сорокинская пауза! Сколько раз, как и теперь, сквозь нее из зала прорывались рыдания.

Он прячет на коленях у матери голову. Затем медленно-медленно приподнимается. В глазах — вместе с огнем немые, остановившиеся слезы.

— Матушка! Мама, мама!

У Мити перехватило дыхание. Молчали актеры. Молчал оцепеневший зал. Дернулся и медленно пополз занавес. Десятки рук протянулись к нему, придержали, не дали двигаться дальше. И сразу же в едином гигантском порыве налетел ураган человеческого неистовства.

Не помня себя Митя перешагнул через барьер ложи, стал пробираться к сцене. Плотная, бесчисленная гуща людей выдыхала одно лишь слово: «Зорев!»

— Зо-о-оре-ев! — бурлила, готовая развалиться на части, галерка.

— Зо-о-рев! — неслось отовсюду и сливалось воедино.

И вот множество сильных рук оторвало его от сцены, подняло высоко и так, над головами, понесло к выходу. Федор с высоты улыбался виновато, растерянно озирался вокруг, точно ища спасения. Рядом кружился Грошев и причитал, приговаривал:

— Задавят ведь… убьют, задавят они у меня его…

Позднее, когда поутихли страсти, Митя увидел, как бледная, похудевшая Анечка уронила головку на грудь Федора и замерла.

…Утром собирались в дорогу. Укладывались, упаковывали костюмы, реквизит. По двору бродил Грошев, торговался с грузчиками, понукал каждого, кто попадался ему на глаза, торопил актеров. Чуть позже полудня все были готовы. Кое-кто укатил на пристань с извозчиком, остальные пошли пешком, медленно шествуя за двумя повозками с передвижным театральным скарбом. В руках провожающих желтым и пунцовым огнем светились первые тюльпаны.

Рядом с Федором шла Анечка. Он отдал ей полученные за спектакль деньги. Она кротко улыбалась, растроганная, прижимая их к груди, но тут же, забывшись, роняла кредитки на мостовую, ей возвращали, она принимала не глядя и тянулась, тянулась к нему. Звонко стуча сапожками о булыжник, она не отставала ни на шаг и все крепилась, прищуривая глаза, несла окаменевшую на лице, грустную свою улыбку. И лишь потом, когда ударил колокол и стали убирать трап, не удержала слез, побежала берегом, споткнувшись, упала на колени, быстро поднялась, ветер растрепал ее волосы, парусом развевая за спиной. Долго еще было видно ее с кормы. И даже потом, когда растаяла вдали белая церковь, покосившиеся дома по-над берегом, прибрежные ракиты, продолжала мерещиться ее фигурка, одиноко склонившаяся над водой.

Первые чайки, приблизившись в низком полете к теплоходу, проплыли некоторое время в воздухе почти вровень с палубой и на лету, теряя скорость, отстали.

Мимо Дмитрия Арсеньевича прошлепал в резиновых сапогах, таща на весу мокрую швабру, мальчик-матрос.

— Эй, морячок… — окликнул его из каюты сонный голос — К городу, что ль, подплываем?

— Пройдем шлюз, а там уж недалеко…

— Как там насчет рыбки сушеной, можно разжиться?

Дмитрий Арсеньевич не слышал ответа. Сверху, требовательно покрикивая, спланировала новая стая чаек. Со средней палубы бросили куски хлеба. Птицы, перегоняя друг друга, метнулись к пище.

ФИГУРКИ ИЗ ФАРФОРА

Мне предстояло выехать на несколько дней в один из волжских городов. Когда я оформил в редакции командировку и заказал билет на поезд, меня вдруг осенило, что путь лежит через маленький районный городок, где много лет назад мне уже доводилось бывать, и не раз.

…Оказавшись в купе один, я поневоле стал лелеять надежду, что в пути никого не подселят: не хотелось собеседников в этой поездке. К счастью, так и случилось.

Листая прихваченные с собой газеты, я никак не мог сосредоточиться на чтении. За окном плыл монотонный зимний пейзаж с белыми полями, редкими березовыми куртинами и перелесками, на полустанках мелькали прикрытые снежными папахами будки стрелочников. Я положил перед собой открытку, исписанную крупным неровным почерком. Открытка была от моей давней, а вернее сказать, бывшей родственницы, вдовы давно умершего дядьки. Анна Акимовна жила в том городке, где мой поезд остановится ночью на три минуты. Когда-то, в голодные послевоенные годы, я провел в нем несколько школьных каникул. Мать отправляла меня подкормиться к своему брату.

Дядьку я запомнил добродушным, мягким и веселым человеком, всегда жалевшим меня — безотцовщину. Работал он районным судьей, и поскольку часто приходилось выезжать для разбора дел в отдаленные села, ему была положена лошадь с кучером. Но на станцию он приезжал встречать меня сам. Сажал в сани и укутывал ноги тулупом. По дороге расспрашивал о матери и обещал веселые каникулы с елкой и гостинцами. Это были самые радостные минуты. Приятно было, сидя рядом с ним, мчаться в санях, поскрипывающих полозьями, и ощущать теплый запах овчинного тулупа. Все это после морозной, голодной Москвы казалось мне необыкновенным.

Дядька, покряхтывая с мороза, шумно обивал от снега валенки в сенях и вводил меня в натопленный дом. Тут же оживленно приказывал готовить на стол, а сам, стаскивая с меня одежку, подталкивал на середину комнаты и рассматривал, поворачивая за плечи. Худой и сутуловатый, я терялся и старался скорей выскользнуть из его крепких рук. Выручала Марфа — сестра Анны Акимовны. Цепко беря за руку, она решительно уводила меня мыться с дороги. Два моих двоюродных брата шествовали за нами, уже на ходу предлагая игру и заранее организуя заговор против меня.

— Анечка! — торжественно басил дядька из кухни. — Где ты там, иди же скорей, посмотри на племянника…

Анна Акимовна выходила всегда последней.

— А-а, москвич приехал… — говорила она будничным голосом, точно прикатил я не за несколько тысяч верст, а заглянул по-соседски в гости.

Все усаживались за стол, и дядька теперь уже в подробностях расспрашивал меня о Москве, о матери, о школе. А напротив сидела тетя Аня и, будто радуясь моей растерянности, улыбалась, глядя мне в рот. Изголодавшись на карточном пайке, я готов был проглотить все сразу. И, как на зло, не мог оторвать ложку от тарелки. Взгляд тети Ани меня гипнотизировал. Она вызывала во мне необъяснимую робость, страх и вместе с тем — уважение. Казалась тогда она мне необыкновенно красивой; платья на ней всегда были яркие и дорогие, от них и от белых изнеженных рук ее исходил тонкий аромат.

— А что, мать замуж не вышла? — спрашивала она меня сквозь улыбку, высоко отбросив голову.

— Нет… — невнятно хрипел я, стараясь скорее освободить рот.

— Барак-то ваш ломать не собираются? — продолжала она допрос.

Я мотал головой, хотя совсем не знал, собирались ли ломать наш длинный деревянный барак с двадцатью комнатами, расположенными друг против друга. Она спрашивала об этом так, что мне становилось невыносимо стыдно, что я безотцовщина, что мать моя работает простой медсестрой в больнице, а еще стыднее, что мы до сих пор не получили комнату в кирпичном доме, как другие, и все живем в бараке, где каждый день скандалы и побоища. Мне казалось, будь моей матерью тетя Аня — все сложилось бы иначе. И отец не погиб бы на фронте, и жили бы мы совсем по-другому. Настолько не вязался весь праздничный облик ее с представлением о несчастье, нужде. Мне даже сны такие снились, и все же просыпался я в испуге, продолжая еще какие-то секунды чувствовать прикосновение ее нежных рук. Наяву же я и вовсе боялся встречаться с тетей Аней и старался меньше попадаться ей на глаза.