Изменить стиль страницы

Острее всего запомнились госпитальные ночи. Со слабым голубоватым светильником над входом, со стонами, бредовой руганью вокруг, с постоянным ожиданием, что снова войдут и унесут кого-то слева или справа. Ледяной озноб охватывал в первые дни. Потом все стало привычным, как привычной стала и боль. Не был привычен лишь страх, впервые охвативший его в операционной, когда он узнал, а точнее, догадался о суровом приговоре хирурга. Никогда, ни разу за всю войну не было так страшно, и он упросил отложить ампутацию на сутки. А на другой день разыскал его Володька Никитин — однокашник, хирург, уже тогда творивший чудеса в травматологических отделениях фронтовых госпиталей. Приговор был отменен. И не было, наверное, в жизни минут прекраснее тех, после операции, когда боль с каждым днем, с каждым часом отступала, давая место щемящему душу состоянию освобождения от нее. Рядом была теплая и ласковая рука Маши, а за окнами — наполненная солнцем, многоголосьем птиц и уличным гомоном последняя военная весна.

Ну, вот уже и легче. И занемевшие пальцы можно разжать. Поудобней устроиться. Нога затекла некстати, сделаем полшага назад и в сторону. А здорово, что Володька смог отменить тогда приговор! Это было чудом. Бот если бы сейчас… Стоп! На чем же мы остановились?.. Теперь, однако, успеем, теперь, брат, не страшно. А потом… Потом-то, когда один, другое дело…

В аудиторию проникло солнце. Оно упало острыми лучами через верхние звенья широких старинных окон. Сразу же в лучах засуетились, задрожали мириады пылинок. На полу возле кафедры проступили рыжие квадраты. Становясь все ярче и отчетливей, они незаметно для глаза двинулись, поплыли дальше, к двери. Один из лучей косо упал на руки, на грудь и на лицо профессора Строганова. И все увидели, как молодо и счастливо это лицо. Как заблестели глаза его после минутного оцепенения, когда он, будто вспоминая о чем-то, сосредоточивался, а вспомнив, переступил с ноги на ногу, отклонившись от кафедры чуть назад и влево. Потом он отошел к окну. Широко распахнул приоткрытые створки его. С улицы донесся дребезжащий звук проходящего мимо трамвая. Внизу, по ту сторону улицы, ломали дом. Огромный чугунный шар, раскачиваясь на цепях, монотонно и глухо стучал в капитальную перегородку. Прочная стена сопротивлялась. А чугунная махина била и била в одно и то же место. Она была создана для того, чтобы рушить стены и крыши. Те самые стены и крыши, которые люди когда-то спасали от зажигалок.

Профессор вернулся к кафедре. Взглянув на календарный листок, по-прежнему лежащий перед ним, скомкал его и, пряча в карман, заговорил. Вокруг была чуткая устоявшаяся тишина. И лишь уверенно и отчетливо звучал его голос. Голос, в котором были крепость и неодолимая страсть.

ПОДУМАТЬ ТОЛЬКО…

Я впервые увидел его год назад, когда переехал в этот дом. Был солнечный сентябрьский полдень. Лихие грузчики перекантовали на последний этаж пятиэтажки мою немудрящую мебель и книги, и я постоял несколько минут на балконе, провожая глазами зеленый грузовик с шашечками по периметру кабины. Потом спустился во двор, присел на скамейку возле детской песочницы. Неподалеку, рядом с двумя мусорными кубами, стоял высокий старик. Был он в длиннополой шинели старого покроя, кирзовых сапогах, в серой потертой фуражке. Старик стоял неподвижно и смотрел на металлические ящики, доверху наполненные мусором. Жирные неопрятные голуби, точно куры на деревенском подворье, разгребая ногами этот мусор, отыскивали пищу. А внизу на пожухлой траве сидел, жмурясь на солнце, дымчатый кот. Иногда птицы что-то неосторожно сталкивали сверху, кот на секунду оживал, подбирал с травы колбасную кожицу или обсосанную куриную косточку и долго хрустел, по-прежнему жмурясь и наклоня голову набок. Затем, благодарно посмотрев вверх, снова замирал в ожидании.

«Вот вам и эволюция…» — невесело подумал я. Должно быть, о том же самом думал и старик. Направляясь к подъезду, он бегло взглянул на меня и, чуть приподняв фуражку, негромко проговорил:

— С приездом…

Я невольно кивнул ему, привстав. А в ушах почему-то зазвучала нелепая здесь фраза: «Со свиданьицем…» Старик проговорил свое приветствие абсолютно бесстрастно, ни один мускул не шевельнулся на его лице, и глаза смотрели не на меня, мимо. Я посмотрел ему вслед. Ссутулившись, будто от внезапной неловкости, он шагнул в подъезд.

Потом я не однажды видел его в окно. По-прежнему чуть сжавшись и наклонив корпус вперед, будто стесняясь своего роста, он задумчиво брел по асфальтированным тропинкам двора, всегда один, или сидел в беседке, у барьера, подставив под подбородок два сжатых кулака.

А потом я уехал в командировку и забыл о старике. Но, на удивление, первый, кого я увидел в день своего возвращения, через месяц, был он. Выкладывая из рюкзака свои дорожные причиндалы, я уронил бинокль. Находился он в крепком кожаном футляре и упал на мягкую ковровую дорожку, тем не менее я решил проверить, не сбились ли от удара линзы. Рассматривая через окно двор, я медленно панорамировал биноклем вдоль скамеек, веревок с сохнущим бельем, пока не появилась в поле зрения беседка. И я увидел близко перед собой лицо старика. Он сидел в обычной своей позе, и во взоре его была тихая умиротворенность и виноватость перед всем миром.

Спустя час я пересекал двор, направляясь в булочную, и был немало удивлен, увидев старика на том же месте, в беседке, но… в окружении нашей дворовой детворы. Две девочки-близняшки с одинаковыми голубыми бантами симметрично сидели возле старика, заглядывая ему в глаза, парнишка лет пяти-шести в матроске застыл напротив, обняв рукой перила. Старик что-то рассказывал детям. Голос его звучал приглушенно, и разобрать слова я смог, лишь подойдя к беседке вплотную. Раскуривая сигарету, я постоял минуту-другую незамеченный возле занавеси из коричневого увядшего плюща.

— Это была необычная планета, — медленно, чуть певуче рассказывал старик. — Ни дети, ни взрослые никогда не болели там, никогда не случалось там ни войн, ни катастроф, и в слове «здравствуй» практически необходимости и смысла не было. Поэтому жители той планеты при встречах дарили друг другу цветы. И чем добрее и приветливее был дарящий, тем красивей цветок распускался в его руках. Когда над планетой сгущались сумерки и обитатели ее готовились ко сну, они сажали приобретенные за день цветы возле своего жилища, и поэтому под каждым окном пышно цвели сады — один ярче другого, — потому что взращены они были на Доброте, Нежности и Любви.

Старик проговорил все это без пауз, на одном дыхании, и умолк, видимо отдыхая, а я пошел своей дорогой, размышляя над концом его сказки.

Через некоторое время я узнал, что жил этот старик подо мной, ниже этажом, в таком же однокомнатном стандартном раю.

Я не любитель шумных застолиц. Но в тот праздник ко мне неожиданно нагрянули друзья студенческих лет. Мы долго не виделись и не заметили, что встреча наша затянулась едва ли не за полночь. Гости пели наши старые песни, не обошлось и без современных танцевальных ритмов. Время от времени я с опаской поглядывал на пол, помня о том, что значат современные ритмы в современных квартирах. В разгар вакханалии в прихожей раздался звонок. Распахнув дверь, я увидел на пороге старика. Застенчиво улыбнувшись, он проговорил:

— Товарищи, танцуйте, пожалуйста, вальс…

Гости замерли за моей спиной, я раскрыл было рот, пытаясь что-то сказать, но старик, неловко кивнув нам, закрыл за собой дверь.

Вскоре я познакомился с ним. Произошло это в один из первых дней нового года. В сумерках я возвращался со службы домой. Был легкий мороз, на головы, на плечи прохожих опускался тихий мягкий снег. Я шел не спеша, размышлял о чем-то и в мыслях своих еще был на работе, сознание не успело переключиться на домашний лад. Когда проходил мимо городской филармонии, меня и раз и два окликнули, спрашивая «лишний» билет. На минуту я остановился, рассматривая красочную афишу у стены, и тут меня снова окликнули.