— Ну и что?

— А в войну вы здесь были?

— Где здесь?

— В лагере.

— Да.

— Ну и как вы это вынесли?

Арон не мог понять, какое дело до лагеря его новому, покамест случайному знакомому, а потому сказал:

— Вы лучше расскажите о себе. Обо мне вы уже почти все знаете: и что я еврей, и что я спекулянт, и что у меня комплексы. Про вас же я знаю только, что вас звать Оствальд, что вы любите коньяк и что у вас, по всей вероятности, нет пальто.

Тут Оствальд и впрямь попросил рюмочку коньяка, и Арон не заметил, чтобы он испытывал при этом смущение. Нет, нет, Оствальд выразил свое пожелание в форме требования, тебе он продаст, мне нет, чего ж тогда ждать. Арон переговорил с хозяином, а Оствальд хранил молчание, пока на столе не появились рюмки.

— Будем здоровы.

О себе Оствальд все еще ничего не говорил, казалось, будто он о чем-то раздумывает, наконец он спросил:

— Чего ради вы сидите каждый день в этом убогом кабаке и напиваетесь?

— А вам какое дело?

— Тогда почему вы не сидите, по крайней мере, в задней комнате среди своих? Почему вы напиваетесь в этом зале?

Арон был потрясен, как легко он попался, хотя и не мог отказать Оствальду в наблюдательности. Почти оскорбительную прямоту его вопроса вовсе не обязательно следовало объяснять дурными манерами, причиной могла оказаться и прямота характера, вот почему он и не ответил резкостью. Он просто сказал:

— Вы не услышите от меня ни единого слова, пока я не узнаю, с кем сижу за одним столом.

— С придурком пятидесяти трех лет.

— А если подробнее?

Оствальд допил свой коньяк и потребовал сигарету. Историю своей жизни он, по рассказу Арона, начал престранными словами:

«Мой родительский дом, мой ярко выбеленный дом, стоял в Штутгарте на берегу Неккара».

* * *

Все утро Арон рассказывает мне историю Оствальда. Совершенно ясно, что герой этой истории — человек, в которого он влюблен, о чем я, собственно, уже догадывался. Его сообщение о том, как в один прекрасный день Оствальд, о котором прежде вообще и речи не было, подошел к его столику, указывает на то, что в его рассказе появилось чрезвычайно важное действующее лицо. Арон прямо купается в деталях, он описывает мне ситуации из жизни Оствальда, не имеющие никакой связи с жизнью Арона, во всяком случае, на мой взгляд. Он рассказывает так, будто все совершалось у него на глазах. У меня возникает опасение, как бы Оствальд — если Арон и впредь будет столь подробно о нем повествовать — не задержал нас на несколько дней, и я говорю:

— Извини, но ты слишком отклоняешься. Это уже не наша тема.

— Ах так? — переспрашивает Арон. — А что же тогда наша тема?

— Ну уж во всяком случае, не Оствальд.

Тут Арон говорит, что не может припомнить, когда это мы с ним уговаривались, что он обязуется придерживаться одной определенной темы, ну а уж на худой конец — это говорится насмешливым тоном — мне следует более снисходительно относиться к его болтливости. Когда я и дальше пытаюсь возражать, он сообщает, что на сегодня аудиенция закончена.

На другой день он встречает меня словами:

— Так вот, мой мальчик, послушай меня. Если ты желаешь продолжить наше сотрудничество, изволь зарубить себе на носу следующее: со всем, что я тебе рассказываю, ты можешь делать или не делать абсолютно все, ты даже можешь это просто забыть. Но одно условие я все-таки намерен тебе поставить: дай мне выговориться.

* * *

Итак, благословясь, приступим. В 1912 году Оствальд начал изучать право. Но совсем незадолго до выпускных экзаменов выяснилось, что совершенно необходимо его присутствие на поле брани. Всевозможные впечатления солдатского житья сбили его с толку, все его представления о жизни были перевернуты, а после войны Оствальд, вплоть до призыва человек сугубо аполитичный, завязал контакты с группой анархистов в Мюнхене. Перед этим он огляделся по сторонам, чтобы выяснить, куда податься человеку с его взглядами и склонностями; коммунисты казались ему слишком уж не от мира сего, они все больше строили планы на далекое будущее, а нынешняя жизнь их интересовала мало. Вроде бы он сказал такие слова: «Дай мне кто-нибудь гарантию, что я доживу до двухсот лет, я пошел бы к коммунистам». Вот против социал-демократов он ничего не имел, но уж слишком те были добродетельные и законопослушные. Поскольку они решительно отвергали некоторые правила игры, Оствальд решил, что сперва они связывают себе руки, а уж потом вступают в бой, тем самым заведомо проигранный. Следовательно, оставались лишь анархисты. Университет он, однако, закончил, и не столько по собственному желанию, сколько по поручению своих новых друзей, они тоже не упускали из виду будущее и потому желали иметь своих людей повсюду, в том числе и в юридическом аппарате. Оствальду предписывалось делать решительно все, что пойдет на пользу его карьере, а потому он вел двойную жизнь. Днем он изображал усердного молодого человека, по вечерам же становился анархистом. Он исправно и регулярно посещал тайные встречи, он участвовал в подготовке заканчивавшихся провалом покушений, в подготовке, но отнюдь не в их совершении, и также не раз участвовал в рукопашных схватках с наци.

Когда спустя несколько лет он решил подвести итоги, его постигло глубокое разочарование. В графе успехов можно было поставить ноль, группа день ото дня становилась все меньше и меньше. Оствальд понял, что его деятельность не возымела никаких последствий, что она служила только моральному удовлетворению, а потому и покинул подполье. После чего он целиком посвятил себя своей профессии, а свою анархическую деятельность посчитал запоздалой юношеской глупостью. Его карьера складывалась вполне удачно, хотя и без особых рывков, в тридцать три года он занял пост судьи в Главном земельном суде. Серьезных конфликтов с властями у него никогда не было. Выпадали такие минуты, когда он жалел, что ничем не отличается от других юристов, разве что некоторыми либеральными взглядами, которые он выражал в беседах с коллегами, но которым никогда не давал ходу при вынесении приговора. В конце концов, как говорит Арон, желая заступиться за него, он ведь должен был руководствоваться законами.

Когда правосудие попало в руки национал-социалистов, Оствальда уволили. С увольнением, причины которого были ему неизвестны, он не согласился. Он подал жалобу, раз и другой, и не столько, как говорит Арон, ради средств к существованию, сколько потому, что был убежден: именно в такие времена люди, подобные ему, должны бороться, должны противостоять самому худшему. Попытка сопротивления имела для него роковые последствия. Она побудила нацистов основательно заняться этой докучной личностью, и тут открылись некоторые неблагоприятные для Оствальда детали. Коллеги заподозрили его в антигосударственных поступках и подтвердили свои подозрения его же высказываниями, после чего главный проверяльщик однажды громогласно заявил, что Оствальд был членом анархистской группы. «Ну и что?» — сказал в ответ Оствальд вместо того, чтобы спорить, и это была грубейшая ошибка с его стороны: его тотчас арестовали. После двухмесячной отсидки он предстал перед судом в качестве подследственного. Прокурор требовал смертной казни, ибо, по его убеждению, многое свидетельствовало о том, что Оствальд принимал участие в мюнхенском покушении на фюрера. Судья же решил проявить милосердие и приговорил своего бывшего коллегу к пожизненному заключению. Четыре года Оствальд отсидел в тюрьме, остальные семь в концлагере.

После освобождения он предложил свои услуги союзникам, случайно это оказались англичане, которые освобождали его лагерь. Такие люди, как он, были очень нужны — юристы с достойным прошлым представляли собой великую редкость. Оствальду дозволили работать по специальности. Поскольку немецких судов еще не существовало, его направили в английскую комендатуру как специалиста по расследованию национал-социалистских преступлений. Вот это была работа, о которой он мечтал двенадцать лет. Оствальд хватал всякого, кого только мог схватить. Он использовал любой миллиметр свободы действий, которую предоставляло ему союзническое право. Арон даже приводит примеры этого.