Он принял таблетку от головной боли, сварил себе кофе и начал размышлять над вопросом, права ли Паула, требуя, чтобы он меньше пил. Сам-то он ничуть не сомневался, что в последнее время пьет слишком много, бутылка стала его дневной нормой. Он не мог сравнивать себя с другими пьяницами, он и не знал их, но, конечно, бутылка в день — это многовато. Причем до войны водка его нисколько не привлекала, он раньше не любил пить, и теперь, когда кто-то впервые обратил на это внимание, он оказался перед загадкой: как всего лишь за несколько месяцев в нем мог развиться этот порок? Одним, хотя и не слишком убедительным доводом можно считать то обстоятельство, что ему не стоило ни малейших трудов добывать коньяк. Это ничего не объясняло, в лучшем случае это облегчало утоление жажды, появление которой, в свою очередь, было непонятно. Уж скорее причиной можно назвать одиночество. Праздное ожидание Марка, отсутствие Паулы с утра до вечера, одуряющие подсчеты, вдобавок редкие встречи с Тенненбаумом или с кем-нибудь из продавцов, с которыми он не мог установить близких отношений, не мог, да и не старался — все это, вместе взятое, было прескучным состоянием, которое легче выносить, будучи в подпитии. Впрочем, скука тоже не все объясняла, скука объясняла от силы треть бутылки, а остальные две трети, по словам Арона, объяснению не поддавались.

* * *

Раз уж я начал рассказывать, надо упомянуть и об этом, хотя удовольствия мне данное упоминание не доставляет.

Арон пьет маленькими глотками, на сегодня это уже четвертая или пятая рюмка, но он не пьян, он, скорее, навеселе. Он нечасто пьет во время наших с ним бесед, для той цели, которую я перед собой поставил, он пьет даже слишком редко, потому что, когда он выпьет, мои вопросы меньше его раздражают, чем обычно. Он тогда не такой обидчивый, более того, он почти предвидит, о чем я сейчас его спрошу, он по собственной инициативе делает пропуски и порой отвечает на мой очередной вопрос раньше, чем — вот как сегодня — я успел его задать.

— Ты не должен думать, что лагерь может кончиться в одну ночь. Иначе очень уж все было бы хорошо. Тебя освобождают, ты выходишь на свободу, и дело с концом. Но к сожалению, это не так, вы себе слишком просто все представляете, а на самом деле лагерь бежит за тобою следом. Тебя преследует твой барак, тебя преследует зловоние, тебя преследует голод, побои тебя преследуют, страх тебя преследует. Утрата человеческого достоинства преследует тебя и оскорбления тоже. Даже спустя годы тебе все равно нужно несколько минут после пробуждения, пока ты поймешь, что проснулся не в бараке, а в собственной комнате. Но так бывает не только по ночам и не только в твоих проклятых снах. Ты можешь и средь дня увидеть человека, которого здесь нет, ты слышишь обращенные к тебе речи человека, который уже давно лежит в земле, ты испытываешь боль в том месте, куда тебя с тех пор не ударил ни один человек. Внешне все это выглядит как нормальная жизнь, а на самом деле ты все еще сидишь в лагере, который до сих пор существует у тебя в голове. Тебе становится страшно — не так ли начинается безумие? И тут ты вдруг замечаешь, что водка может тебе помочь. Ну конечно, она не может уничтожить то, что было, она не переделывает прошлое, но она стирает резкие черты, она делает все легче, помогает тебе выбраться из грязи. Ну как же я мог сказать Пауле: «Ладно, с завтрашнего дня я перестаю пить»?

* * *

Чем ближе стрелка подходила к половине седьмого, тем беспокойнее делался Арон. Утром он выпил какую-то малость, одну рюмку всего, он хотел избежать ссоры, если Паула придет в обычное время, в чем он был твердо уверен. Правда, он понимал, что воздержание, на которое он решился, долго не протянется, но речь шла не об этом. Главное, чтобы Паула не застала его в том же виде, в котором он был вчера. Он собирался через некоторое время постепенно вернуться к своей прежней норме — бутылка в день, может, норму удастся даже сократить, во всяком случае, Паула сказала: «Ты бы пил поменьше» — эти слова он запомнил точно — а не «Перестань пить!». И он был готов на деле доказать ей, что старается изо всех сил.

Паула пришла в обычное время. Она поцеловала его и вообще делала вид, будто между ними ничего не произошло. Она прошла на кухню, чтобы, по обыкновению, приготовить ужин. Арон, облегченно вздохнув, остался на своем месте, пока не услышал: «У меня все готово».

Однако, когда они уже сидели за столом, он заметил, что она сегодня не такая, как всегда, неразговорчивая и вообще более серьезная, чем обычно. Арон допускал, что она просто ждет от него извинений, но ему было не совсем ясно, кто и перед кем должен извиняться: то ли он перед Паулой за свое обычное, впрочем, поведение вчера вечером, то ли Паула перед ним — за свое, совершенно необычное. И тогда ему подумалось, говорит он, что всего лучше никому ни перед кем не извиняться.

— Ты слушал радио? — спросила она.

— Сегодня? Нет, не слушал.

— А газету читал?

— Тоже нет. А в чем дело?

Паула вышла, взяла у себя в сумочке газету, положила ее на стол и продолжила ужинать. Арон бегло перелистал ее, но не заметил ничего особенного, пока Паула с явным раздражением не сказала ему:

— Ты что, читать не умеешь? Да на первой же странице!

А на первой странице было опубликовано сообщение о том, что американцы сбросили какую-то новую бомбу на один японский город, разрушения просто чудовищные, писала газета, невероятное количество погибших.

— Ты это имела в виду? — спросил Арон.

Паула сочла его вопрос циничным. Она предполагала бурное возмущение с его стороны, а он, видите ли, спрашивает, что она имела в виду. Между тем Арон не испытывал никакого возмущения. И дело вовсе не в том, говорит он мне, что он не был настроен спорить, тем более сегодня, когда в носу все еще щипало от дыма вчерашней размолвки, напротив, он искал примирения. Но в этой истории с бомбой он принципиально придерживался другого мнения, а поддакивать Пауле решительно не желал. Он сказал себе, а потом и ей, что далеко-далеко отсюда какая-то проклятая фашистская банда до сих пор не сложила оружие и что он при всем желании не может понять, следует ли ему вообще возмущаться, если этим преступникам отвесили оплеуху.

— По-твоему, это называется оплеуха?! — воскликнула Паула. Она разозлилась так, как никогда раньше, сперва на тех, кто сбросил бомбу, а потом и на него, голос у нее сорвался, что, по словам Арона, показалось ему ребячеством. — Исход войны в Японии и без того решен, — сказала она, — и это уже всем известно, а теперь, чтобы собственных убитых было на сотню-другую меньше, они убивают сотни тысяч. Как это назвать, если не убийством, истерическим убийством, — кричала она, — своим ненужным проявлением силы они сделали себя убийцами! Этот Трумэн уничтожает с помощью одной-единственной бомбы целый город, а ты смеешь называть это оплеухой?!

— Не цепляйся к слову, — сказал Арон.

Паула выскочила из-за стола и принялась хлопать дверьми, испуганный Арон остался сидеть на кухне и размышлять о том, что никогда не знаешь из-за чего может возникнуть ссора, человека просто обложили со всех сторон. Вернувшись в гостиную, он не обнаружил там Паулу, она явно легла, а приемник прихватила с собой, из-за двери доносился неясный голос диктора. За весь убитый на ожидание день он так и не приступил к работе, а потому взял свои счетные книги, достал из шкафа бутылку коньяка и сел за работу. Во всяком случае, она осталась дома.

Спустя несколько часов он тоже прошел в спальню. Паула спала, а по радио звучала какая-то музыка. Арон старался двигаться как можно тише, чтоб не разбудить ее. И пусть даже он не считал себя пьяным, ему не хотелось, чтобы она учуяла запах спиртного, хотя он и почистил зубы самым тщательным образом. Но когда он выключил радио, она сразу проснулась и закурила сигарету, готовая к новым спорам.

Арон сказал:

— Только, пожалуйста, не начинай с того места, на котором мы остановились.