Изменить стиль страницы

Возле двери сидели и лежали солдаты взвода, молодой, почти юноша, младший лейтенант Тимошин, которого я всегда привык видеть на ногах, всегда за делом, теперь сидел, привалясь к стене, праздно сложив руки. Он первый вскочил, как только я вошел. Я поискал взглядом коробку полевого телефона — ее не было. Я сразу понял: обозные повозки еще не прибыли из Волоколамска. Опять мысленно выругался, вспомнив майора.

Из глубины сарая прозвучала негромкая команда Рахимова:

— Встать! Смирно!

Я прошел к нему.

Сложенный посреди сарая невысокий штабель досок был превращен в стол. На нем лежали два склеенных листа топографической карты, остро очиненные карандаши Рахимова, его полевая книжка. На верстаке у одного из окон разместился разобранный на части пулемет. Сборкой занимались Бозжанов и Заев. Оба сейчас вытянулись передо мной. Заев был без шинели, без шапки; на его слегка вдавленном лбу темнело пятно смазки, кисти длинных рук черно лоснились, вымазанные маслом. Пальцы стоявшего рядом Бозжанова тоже чернели, как от ваксы. Я знал: у него и у Заева имелось общее пристрастие — хлебом не корми, дай повозиться с огнестрельным оружием, особенно с неведомым, трофейным, или, вот как сейчас, с нашим отказавшим пулеметом, дай разыскать загвоздку, довести до ума-разума, отладить заупрямившийся механизм.

— Вольно! — сказал я.

Заев и Бозжанов тотчас повернулись к пулемету.

— Разрешите доложить, — произнес Рахимов.

— Докладывайте.

На карте Рахимов успел обозначить обстановку, аккуратно проштриховал линию, где мы окопались. Застрявшие ночью пушки были уже выволочены на гору, заняли огневые позиции под прикрытием гребня. Рота Филимонова, доложил далее Рахимов, пришла перед рассветом, разместилась в поселке на той стороне ручья.

— Филимонову я приказал, — сообщил Рахимов, — дать людям четыре часа поспать, потом двигаться сюда.

Он вопросительно посмотрел на меня, ожидая одобрения, но я ничего не сказал, не отвел взгляда от карты. Рукой Рахимова там были намечены фланги соседних частей — разрыв между ними, нашими соседями справа и слева, равнялся приблизительно шести километрам. Нам, резервному батальону Панфилова, выпало на долю заградить, затянуть эту брешь. Конечно, двумя ротами мы ее не затянули. Наши фланги были голыми, открытыми. С обеих сторон, справа и слева, зияли пустоты шириной в полтора-два километра. Фронт дивизии здесь оставался порванным. Противнику не потребуется много времени, чтобы обнаружить, засечь эти пустоты и врезаться, проникнуть туда, обтекая наши фланги. Как же восстановить порванную линию? «Еще растянуть, еще ослабить нашу и без того растянутую цепь?» «Устоим ли тут, товарищ комбат?» — вспомнились слова Мурина.

У окна на верстаке Заев и Бозжанов по-прежнему занимались пулеметом. Оттуда доносились стук, шуршание, порой сиплое бурканье Заева, тщетно пытающегося говорить шепотом. Он, видимо, опять ляпнул какую-то шутку-несуразицу. Бозжанов фыркнул. Я раздраженно обернулся.

Заев как ни в чем не бывало осторожными, почти нежными движениями, каких было трудно ожидать от его костлявых больших рук, поворачивал насаженную на стерженек сжатую пружину, устанавливал ее в нужном положении. Это положение он отыскивал, осязая подушечками загрубелых пальцев. Глаза были зажмурены. Я не без удивления заметил, что его угловатое, с провалами у висков и на щеках лицо выглядело в эту минуту красивым. Отнюдь не принадлежа к замкнутым или хотя бы сдержанным натурам. Заев обычно немедленно выкладывал вслух все, что взбредет на ум, шевельнется в душе. У нашего народа, у казахов, сложена о таких людях поговорка: откроет рот, желудок видно. Сейчас в его лице без труда читалось упоение делом, удовольствие мастера-умельца. Уйдя в работу, ничего кругом не замечая, он машинально облизал потрескавшиеся, сухие губы, улыбнулся. Дело, видно, ладилось.

Я опять обратился к карте, стал слушать Рахимова.

— Пока я приказал командирам рот, — проговорил Рахимов и опять вопросительно глянул на меня, — приказал: укреплять рубеж, приготовиться к отражению атаки.

Я так и оставил без ответа его немой вопрос. У меня не было ясности в мыслях, не было решения. Немцы из Тимкова нечасто постреливали; снаряды и мины порой рвались совсем поблизости. Доходили и глухие раскаты издалека.

У верстака все еще слышался невнятный басок Заева, сдавленный смешок, шушуканье. Я наконец не выдержал:

— Заев!..

— Угу…

— Что за «угу»? Как отвечаешь старшему?

— Слушаю вас, товарищ комбат.

— Разболтался… Болтать сюда пришел… Долго еще будешь копаться?

— Осталась, товарищ комбат, самая малость. Последний, как говорится, мазок кисти. Через пяток минут машинка заработает.

Действительно, несколько минут спустя он наскоро отер стружками руки, взвалил на плечо поблескивающее стальное тулово, крякнул и, широко шагая, пошел к двери. Опять он пренебрег воинским тактом, не обратился ко мне, прежде чем выйти. Бозжанов поспешил выговорить:

— Разрешите опробовать, товарищ комбат?

Я молча кивнул. Бозжанов бегом обогнал Заева, распахнул дверь. Вскоре вышел на улицу и я.

Стоя спиной к сараю и не замечая меня. Заев разносил Мурина:

— Долго ли еще будешь копаться? Разболтался! Живей! Одна нога здесь, другая там!

Я усмехнулся, узнав некоторые свои выражения, свои интонации. Бозжанов глазами указал другу на меня. Обернувшись, Заев буркнул:

— Не даю, товарищ комбат, потачки.

Будто не чувствуя холода, промозглого тумана, сырости, он стоял в гимнастерке, с непокрытой головой, держа на плече пудовую тяжесть пулемета.

Мурин притащил станину. Еще минута — и пулемет установлен, закреплен. Бозжанов вправил ленту. Заев лег плашмя на прихваченную морозом землю, раздвинул, как полагается пулеметчику — первому номеру, свои длинные ноги, и… пулемет застрочил, замелькали полускрытые наддульником острия пламени.

— Хорошо! — просипел Заев и легко вскочил.

Затем он разбил каблуком ледок на ближайшей луже, зачерпнул воды и грязи, принялся соскребать с рук въевшуюся смазку. Быстро покончив с умыванием, вытерев руки весьма примитивным способом — проволочив их под мышками. Заев побежал в сарай за оставленными там ватником и шапкой.

Бозжанов и Мурин погрузили пулемет на двуколку.

Выбежавший из сарая Заев с размаху кинул ногу за борт, схватил вожжи и погнал рысью белую лошадку-крепыша.

6. Волоколамск пал

Этот день, двадцать седьмое октября, запомнился мне отдельными картинами.

…Еду верхом по косогору. В седле сижу грузно, понуро. Моя подавленность передается и Лысанке. Осторожно ступая по скользкой, белеющей инеем траве, она, как и я, повесила голову.

Шальные мины ложатся там и сям. Вот сзади что-то трахнуло. Лысанка скакнула, идущая следом Сивка с моим коноводом в седле тоже шарахнулась.

Кричу:

— Синченко, жив?

— Живой.

…Снова едем молча. Я снова прислушиваюсь к немецкой музыке, преддверию дня. Черт возьми, здесь, на горе, на пятачке, мы в огневом кольце! Внизу, где, скрытый туманом, лежит Волоколамск, ухают пушки — много десятков, а возможно, и сотни стволов. По обеим сторонам Тимковской кручи тоже бьют пушки.

А мы, две окопавшиеся на горе роты и рота Филимонова в тылу, — мы одиноки среди этого охватившего нас кольцом огня. Мы лишены связи, оторваны от своей дивизии.

Но тотчас вспыхивает другая мысль: нет, мы не оторваны, это всюду бьются с врагом наши, всюду отвечают огнем на огонь.

Выпрямись в седле, Баурджан! Противник хочет тебя устрашить, смять еще до боя твою душу, — значит, твое дело сохранить разум, холодный разум.

Копыта Лысанки простучали по настилу мостка. Следом зацокали подковы Сивки. После ночного паводка ручей утихомирился, лишь темные следы на устоях-бревнах, кое-где покрытых прозрачной наледью, свидетельствуют, как бунтовала вода.