— Что ж, мы с Якушкой тебя отстоим, не правда ли? — обернувшись к гостю, спросил он. — Хорошую санитарку надо поддержать.
Студенцов с недоумением взглянул на Самсона Ивановича и пожал плечами.
— А ты ему, Феклуша, не говорила, что мы эти деньги тебе отдали?
— Нет, не говорила.
— Ну и ладно, иди. С ним мы договоримся.
Вскоре послышались тяжелые шаги, и вошел тот самый Федор, о котором рассказывала Феклуша. Высокий, плечистый, с широкой спиной и бочкообразной грудью, он выглядел богатырем. Белый халат на нем не блистал свежестью, небритое лицо казалось давно не мытым. Не здороваясь, он остановился посреди комнаты и, дерзко глядя в глаза Ванину, сказал:
— Почему с меня десятку удержали?
— Десятку? — с невинным видом переспросил заведующий больницей. — Ах да, вспомнил. Ты, Федя, брагу пил?
— Пил, только за свои деньги, — не без наивного достоинства ответил Федор.
— На радостях шумел?
На этот вопрос ответ последовал не сразу:
— Пошумел. Опять–таки день выходной, нерабочий.
— Так вот, — с тем же безмятежным видом продолжал Ванин, — просили тебя, ублажали: нехорошо, мол, больных беспокоить, — а ты ни в какую. Не уважил и меня. Позвал я, Феденька, колхозного бригадира и говорю: так, мол, и так, надо пьяному человеку пособить, как бы с ним чего не случилось. Человек может поскользнуться и разбиться или другого побить. Бригадир мне отвечает: «Не могу, мне с ним не справиться». Возьми, говорю, помощника себе, а надо — и двух. Только, чур, не озорничать, рукам волю не давать. Угождайте, развлекайте, но ни на шаг от него не отходите.
— Угождали, развлекали, а вычет тут при чем? — все еще не понимал Федор.
— Им–то мы десятку и дали за то, что тебя берегли, за тобой же, за пьяным, ухаживали, — сказал Ванин.
Федор глубоко вздохнул, насмешливо взглянул на Ванина и сквозь зубы процедил:
— Дорого.
Самсон Иванович обиделся и обратился к своему другу за сочувствием:
— Ты послушай, Якушка, что он говорит, неужели мне было с ними торговаться? Скажи ты ему, прошу тебя.
Яков Гаврилович недовольно взглянул на Ванина, пожал плечами и вышел из–за стола.
— Так вот, Феденька, — с тем же наивным добродушием продолжал Ванин, — в другой раз, прежде чем напиться, сам себе нянек наймешь. Ступай.
— Говорят, вы десятку бабе отдали, — не трогаясь с места, настаивал Федор.
— Зачем, — даже удивился Ванин, — кто потрудился, тому и денежки пошли.
Когда санитар ушел и друзья снова уселись за стол, Яков Гаврилович, не поднимая глаз от стола, сказал:
— Какой ты, право, бесцеремонный. И при пьяном санитаре, и при глупой бабе, и при врачах ты обзываешь меня бог знает как. Себя не жаль ронять, меня пощадил бы.
Самсон Иванович пристально взглянул на своего друга, все еще не доверяя собственным ушам, нахмурился и стал ждать, когда Яков Гаврилович поднимет глаза.
— Не обзывал я тебя, а зову уже так сорок лет, — наставительным тоном произнес он.
— И напрасно, — со странной поспешностью проговорил Студенцов. — Что хорошо в одно время, в другое — ни к чему.
Было похоже на то, что эти давно сдерживаемые слова прорвались сами собой.
Самсон Иванович склонил голову набок и прищурил левый глаз. Так примеряется стрелок, прежде чем выпустить убийственный свинец.
— Так бы давно сказал. Из чужих садов вишни красть — изволь для Якушки, на экзаменах выручать — опять Якушку, буяна Андрюшку уговорить, чтоб тебя не срамил и манеры твои на людях не копировал, — тоже ради Якушки, а в прочих случаях — для Якова Гавриловича. Откуда это у попова сынка столько спеси? Ты всегда был чопорным, полон страха, чтоб тебя, храни бог, не увидели и не осудили, а теперь, прости за правду, заважничал.
Он налил себе чаю и стал молча пить.
Сердитая отповедь Ваника вначале удивила, затем смутила Студенцова. Он слишком поздно понял, что злоупотребил терпением своего друга. Все созершилось так неожиданно и по такому, казалось бы, ничтожному поводу, что трудно было принять это всерьез. Обида между тем преобразила добрейшего Самсона Ивановича: на благодушном лице его застыло выражение недоумения. Недоумевали мохнатые брови, вскинутые и замершие в таком состоянии, растерянно глядели добрые глаза, недавно еще полные любви и восхищения. Смущение сказывалось в движениях рук, в каждом прикосновении к чашке чаю. Сделав несколько глотков, Самсон Иванович торопливо отставлял чашку и, прежде чем снова поднести ее к губам, вздыхал.
Если бы Студентов мог взглянуть в тот момент на себя, он был бы не менее озадачен. Все его существо выражало смятение, на этот раз неподдельно. е. Едкие намеки на то, что давно представлялось ему забытым, так ошеломили его, что он не расслышал последних слов. Между тем именно на них, казалось ему, следовало обязательно ответить. На какую–то долю минуты он даже подумал, что отчетливо расслышал эти слова и, вероятно, еще вспомнит.
Как бы там ни было, решил Яков Гаврилович, с размолвкой надо покончить. Недоставало, чтобы из–за пустяков они с Ваниным стали врагами. Не так уж будет трудно склонить добряка к примирению. Ему ли устоять против голоса друга, голоса, исполненного притягательной силы, против обаятельной улыбки, дорогой ему с детских лет, против глаз, способных выражать неподдельное счастье и наполняться сочувствием до самых краев, покрыться туманом, как бы исчезнуть за занавесом до новой перемены декорации?
— Чего ради мы с тобой сцепились? — взволнованный и удивленный, спрашивал Студенцов. — Ты бы лучше рассказал о своей женитьбе. Кто она, твоя избранница? Какова собой? Тоже, вероятно, из врачей?
Самсон Иванович этого только и ждал, он успел уже о многом передумать, побранить себя за «черствость души» и пожалеть «напрасно пострадавшего друга». Не заговори сейчас Студенцов, он поспешил бы первый «загладить свое прегрешение».
— Рассказать расскажу, — своим певучим голосом отвечал он, — и просьбу твою уважу, откажусь от Якушки, бог с ним, будешь отныне Яковом Гавриловичем.
Студенцов махнул рукой: так ли уж важно — как друга называть, и все–таки поспешил перевести разговор на другое:
— Читал я диссертацию, которую ты мне прислал, Андреева, кажется?
— Да, Андреева. Это сосед мой… хороший человек… Ну что, как? — сразу же оживился Ванин.
— Ничего, потолкуем, — говорит Студенцов, и по всему видно, что и автор и его труд глубоко ему безразличны. — Рассказывай о себе, очень меня разобрало скорее узнать.
Он увлекает Ванина на диван, живописно облокачивается на валик и улыбкой как бы приглашает Самсона Ивановича начинать.
…Бывают поздней осенью солнечные дни. Ясные и теплые, они внезапно нагрянут на остывающую землю. В хмуром лесу, сыром и холодном, повеет теплынью и, как в недавнюю пору, встанет яркое сияние дня. Природа, отбушевавшая жарой и ветрами, успокоится. В прозрачном воздухе, отстоявшемся после мглистых дней, тихо. Блестят на солнце последние листья березы — зеленые с желтой каймой по краям. На отцветшую степь, безжизненную и бледную, словно истомленную собственным плодородием, польется трепетный свет, в траве загорится паутина, густо окропленная росой… Хороши эти дни — печальный отсвет ушедшего лета.
В один из таких дней приезжает к Ванину врач из соседнего участка — девушка лет двадцати восьми — Анна Павловна Сафьянова. Они ходят взад и вперед по саду, беседуют о разном, воздают должное солнцу и теплу. Самсон Иванович приглашает ее садиться, она не отвечает, он засовывает руки в глубокие карманы, извлекает оттуда две горсти яблок и груш, предлагает гостье отведать, она сдержанно отклоняет угощение. Ей не до сада и не до щедрости хозяина, у нее серьезное дело к нему.
— Мне стало известно, — говорит Анна Павловна, — что больные из моего участка стали ездить к вам.
— Ездят, — отвечает озадаченный Ванин.
Она чем–то недовольна, с чего бы?
— Не находите ли вы, — начинает она сердиться, и лицо ее заливает краской, — что ваш долг сказать им, что так нельзя.