Изменить стиль страницы

Двадцать пять лет изучает он больного на операционном столе и, кажется, не без пользы для дела. Ему понятен язык тех внешних признаков, по которым распознают нарастающие в организме перемены. К этому он мог бы прибавить и свои наблюдения. Многое говорит ему выражение лица оперируемого, порой больше, чем пульс и даже ритм дыхания. Печать боли, усталости, чрезмерного напряжения, тускнеющий взгляд подскажут ему, прервать ли операцию, дать ли передышку больному. И голос больного, внезапно перешедший в шепот, и медлительный ответ на заданный вопрос, и многое другое настораживают его. Сейчас ему все это не пригодится, оперируемая спит, и на лице ее ничего не увидишь. Ни услышать ее жалоб, ни утешить ее, ни дать ей передышку — невозможно. Как можно лишать больного душевной поддержки в такой трудный момент и отказать врачу в праве утешить его! Есть ли что–нибудь целебнее простого человеческого слова?

Давно уже Мефодий Иванович не «стоял на часах», как он называл свое пребывание у изголовья усыпленного. Его учитель Александр Васильевич Крыжановский начал с того, что изгнал из своей клиники наркоз и утвердил в ней анестезию. Когда молодой Степанов впервые об этом услышал, он явился к отважному хирургу и сказал: «Позвольте и мне с вами отгрызаться от врагов, от всех, кто не щадит здоровья больного».

Присмотревшись к своему новому помощнику, неизменно серьезному и печальному, склонному утешаться радостями и скорбеть скорбью своих больных, Крыжановский о нем сказал: «Встречал я разных людей и наблюдал различные сердца, но, чтобы человек обратился в сплошное сердце, — не видывал». Так умел Мефодий Иванович растворяться в больном, жить с ним общими чувствами, что сестры и врачи его отделения невольно ему подражали. Не избег этого искушения и Студенцов. Вначале ему нравилось наблюдать, как «душевные лекарства» Степанова действуют на больного, а затем применил их сам. Анна Ильинична была его первой испытуемой.

Еще не давала Степанову покоя спешка, с какой проходила операция. Страдали ткани, растягиваемые крючками, края раны и сосуды, травмированные зажимами, и все оттого, что больная находилась в состоянии искусственного сна и надо было дорожить каждой минутой. Благословенная анестезия, при ней нет нужды торопиться, больной весь на виду со своими душевными и телесными страданиями.

Иные мысли и настроения пробудила операция в Елене Петровне. Все свои представления о хирургии она получила от Якова Гавриловича, вначале в институте, затем в клинической больнице, практика на фронте только утвердила их. От мужа и других она слышала, что анестезия благодатна, а наркоз вреден и даже опасен. Пыталась и сама в это поверить, но возражения учителя переубеждали ее. Ей тоже казалось, что Студенцов не всегда осторожен, может в спешке повредить сосуд, небрежно повести себя с тканями. Был случай, когда задетая ножом селезенка так сильно кровоточила, что пришлось ее целиком удалить. Всякое бывало, и все же она охотно ему ассистирует. За операционным столом он деликатен и сдержан, не позволит себе, как другие, топать ногами и браниться. Замечания его лаконичны, порой едки, обидны, зато всегда остроумны и тонки. Нож в его руках скользит плавно и быстро, как смычок в руках музыканта. Никакая неожиданность в ходе операции не может его смутить, план будет мгновенно перестроен — и операция пойдет по новому пути. С таким искусником не страшно делить неудачи и ошибки. Вот и сейчас, когда руки его мелькают над раной и так трудно за ними поспевать, приятно сознавать, что именно ее пригласил он сегодня ассистировать. Она всегда будет утверждать, что нападки на Студенцова лишены какого бы то ни было основания.

Елена Петровна изредка поглядывала на Степанова. По тому, как вздрагивали его руки и пальцы теребили края фартука, она догадывалась, что операция под наркозом расстроила его. Время от времени он с доброй улыбкой наклонялся к больной, но, вспомнив, что она спит, с грустью отворачивался. Надо было бы его успокоить, шепнуть несколько теплых слов или хотя бы со–чувственно улыбнуться, но в спешке ей не удавалось взглянуть на него.

Некогда и Студенцову подумать о Степанове. Голова хирурга низко опущена, напряженная мысль не дает ему отвести глаза от операционной раны, в скованных движениях рук столько подавленной силы, что, получи они свободу, безумству их, казалось, не было бы конца. Изредка они на мгновение замрут, застынут на весу, пока одна мысль сменит другую, и, взнузданные, снова двинутся в путь. Случается, что одна из них повиснет в воздухе, пальцы что–то ловят, ищут, ждут. Это операционная сестра не угадала, что ему нужно сейчас, а он, занятый своими мыслями, не может ей подсказать. Некогда оторваться, чтобы взглянуть на студентов и врачей, они жадно следят за каждым его движением, ждут объяснений, замечаний, брошенных вскользь, каждое слово будет принято с интересом и глубокой признательностью.

— Коварная болезнь! Подлая!

Слова произнесены со сдавленным дыханием, сквозь зубы, человеком, сцепившимся со смертельным врагом.

— Только поверь ей, уступи, потерпи, ей этого только и надо.

Молчание. Хирург встретился с препятствием, и мысли приняли другое направление. Короткое раздумье — и сомнения остались далеко позади. Хирург кивает головой в такт движениям рук, речь оборвалась, и лишь порой прорывается гневное слово:

— Все у такого больного на месте, во всем благополучие и благодать! И гемоглобина, и эритроцитов, и белых телец хоть отбавляй… Когда еще наступит третья фаза и померкнет блеск глаз, посереет лицо, и в крови обнаружится неблагополучие. Схватишься — поздно, она своего добилась.

За долгим молчанием, за напряженным и трудным ходом мыслей, прорвется подавленное чувство:

— Ничего, Анна Ильинишна, доберемся, с корнем вырвем болезнь. С Марией Ивановной было труднее, а справились.

Это он ободряет уставшую ассистентку и операционную сестру.

Елена Петровна не слышит его; речь эта адресована врачам и студентам и нисколько не касается ее. Ничего нового она не услышит, все давно пересказано в одинаковой манере, в тех же словах. Да и некогда прислушиваться, ее внимание принадлежит больному и хирургу.

Мучительно долго длится операция, миновал час, а впереди еще много работы. Измученный хирург ведет жестокую борьбу.

— Одолеем, — ободряет он себя и, словно отвечая тому, кто встал на его пути, чтобы не дать ему расправиться с незримым насильником, цедит сквозь зубы: — Хирурги не отступают! Что у вас, Мефодий Иванович? — спрашивает он помощника.

Тот кивает головой, как бы говорит: «Ничего, все в порядке».

От этого ответа Яков Гаврилович веселеет, он оглядывается кругом, словно приглашая окружающих разделить его удачу, с доброй улыбкой выслушивает операционную сестру и дружелюбно подмигивает Степанову.

— Значит, вытянет наша Анна Ильинишна, — не то спрашивает, не то утверждает он. Ему нравится эта фраза, от нее ему стало легко на душе, и он уже более уверенно произносит: — Обязательно вытянет, она у нас молодцом.

Неожиданная развязность Якова Гавриловича сердит Мефодия Ивановича. Он все еще не привык к мысли, что оперируемая спит и при ней можно говорить что угодно. Взгляд невольно обращается к больной, затем к Студенцову с выражением упрека.

Легки и уверенны движения хирурга, чаще остановки, и резче звучит его голос:

— Жестокая болезнь! Бессердечная, как сказал бы Мефодий Иванович. Сколько коварства и фальши! Симптомы — невинные, на первый взгляд — несерьезные: икота после глотания пищи, с кем не случается? Первый кусок встречает препятствие, а следующие проходят легко. Тоже не бог весть какое редкое событие. Во второй стадии будут боли позади гортани или грудины и опять–таки с перерывом, со светлыми промежутками в две–три недели. Все пройдет, позабудется, как дурной сон. Врач решит, что болезнь нейрогенного характера — спазм пищевода и ничего больше. Больной приучится принимать атропин, запивать пищу водой, а болезнь тем временем станет необратимой… Коварная опухоль! Хоть бы села на верхнюю часть пищевода, так нет, ищи ее в средних и нижних отделах, недоступных для глаза врача.