Когда Антон увидел на шее собаки голову щенка, он вначале усмехнулся, назвал собаку двуглавой гидрой, подразнил щенка и, не поздравляя нас с успехом, спросил:
— А что дальше, Федор Иванович? Опять какая–нибудь блажь или сердцами займемся?
С того памятного дня, когда Бурсов чуть не набросился на Антона и внутренний голос призвал меня к сдержанности, я не мог уже с Антоном иначе говорить, как с кажущимся спокойствием и даже некоторым безразличием.
— Дел много, — сказал я, — хватит на долгую жизнь. — Я подумал, что перечисление этих дел будет особенно неприятно Антону, и продолжал: — Надеемся пересаживать почки, подшивали их и до нас животным и людям, но ненадолго… Попробуем сделать лучше, может быть, удастся. Хорошо бы и легкие отдельными долями или целиком прочно пришить, чтобы нас потом не бранили. — Я видел, как Антон менялся в лице, и втайне надеялся довести его до бешенства. — Затем последует наступление на атеросклероз… Болезнь, как тебе известно, чаще всего поражает начальную часть коронарной артерии, питающей сердечную мышцу. На коротеньком участке в два–три сантиметра сужается просвет сосуда, и в результате — сердечные боли, инфаркт сердца и паралич. Мы когда–то удачно с этим справлялись — вызывали у собаки сужение сосуда и вшивали идущую рядом с сердцем артерию в коронарный сосуд ниже места его сужения… Проделаем несколько опытов, авось и хирурги обратят на это внимание…
Антон был спокоен, он даже не грыз ногтей, уравновешенный взгляд выражал удовлетворение. Можно было подумать, что я на сей раз ему угодил. Он покружился по комнате и с видом человека, не знающего разочарования, сказал:
— Работы действительно на целую жизнь, на все дни и ночи без перерыва, а когда мы будем жить? Наслаждаться выпавшим на нашу долю счастьем? Вы напоминаете мне отца. Он глубоко уверен, что день и ночь надрываться за работой, разоблачать, привлекать и одерживать победы в камере народного суда — неповторимое счастье.
Я не терял надежды досадить ему и задал вопрос, над которым он вряд ли когда–нибудь задумывался:
— У тебя, конечно, свое представление о счастье?
— Да, свое, — с непререкаемой уверенностью произнес он.
— Расскажи.
Он поверил, что я задал этот вопрос всерьез, и недолго думая выпалил:
— Жить — значит наслаждаться. Там, где нет наслаждения, нет и жизни.
Мой ответ крайне его удивил:
— Так вот, и я так думаю. Все, что не приносит мне удовольствия, я отвергаю. Теперь договоримся, что следует понимать под «наслаждением». Я, например, признаю то из них, которое никогда не приедается, всегда желанно и обостряет наши чувства для последующих радостей. Уж так построен человек — либо он свои чувства обостряет, либо притупляет, третьего не дано.
— Простите, Федор Иванович, за откровенность, но ведь это игра в «кошки–мышки». Вы придумываете себе цели и считаете себя счастливым, добравшись до них. Это все равно что наставить колышков на дороге и ползти от одного к другому.
Между мной и этим варваром лежали века, не коснувшиеся его сознания. Он был уверен, что природа ставит нам цели, а мы — слепые слуги ее. Наши цели действительно нами придуманы, мы их творцы и слуги, но мы свои колышки натыкаем не иначе как по высокому велению общественного долга и собственных склонностей. Объяснять это Антону было бессмысленно, и я сказал:
— Твои наслаждения не греют и не очень тебя веселят. Ты не знаешь, куда порой деться от скуки, а мне в моей жизни некогда было скучать. Не потому, чтобы времени не было, я в радостях утопал. Вокруг меня шла битва за последние тайны природы, один за другим срывались покровы, и я не был среди тех, кто сидел сложа руки. В муках и пламени отливались новые формы общественной жизни, шла жестокая схватка, и мне хотелось узнать, кто возьмет верх…
Я прекрасно понимал, как бесплодны мои речи, уверения и доказательства. Предо мной во весь рост стояла посредственность со своим миром, насыщенным страхами, сомнениями и мудростью, рожденной расчетом и трусостью. Где ему, скованному мелким честолюбием, подняться выше собственного настроения. И все же мне доставляло удовольствие видеть его встревоженный взгляд и плохо скрываемое смущение, когда мои доказательства вынуждали его изворачиваться и поспешно менять тему разговора.
— Вы забываете, что вас окружают помощники, — не то жаловался, не то упрекал он меня, — им нет дела до ваших высоких порывов, они жаждут славы и наград. Вам не нужно ни то, ни другое, а для нас и то и другое Желанно. Нам не угнаться за вами, не делайте мучеников из нас.
Смахнув с пьедестала высокие идеи добра и зла и водрузив на их место обнаженное тщеславие, Антон снова почувствовал себя в своей стихии, где уверенность неизменно сопутствовала ему.
— Посредственности мучениками не бывают, — успокоил я его. — У них с жизнью короткие и несложные расчеты. Они обходятся без таких сомнительных абстракций, как долг, совесть и честь, любовь к народу и отечеству. Щедрая награда примирит их с любым законом… А меня, пока я жив, тебе все–таки придется догонять. Лишь после моей смерти тебе, моему ученику и последователю, станет легче. Вся работа твоя сведется к охране научного наследства, соблюдению его в чистоте и непогрешимости. Делая вид, что охраняешь мои труды от извращений, ты ни себе, ни другим не позволишь обогащать их новыми идеями… Ради такой перспективы тебе стоит и потерпеть.
Это было уж слишком даже для терпения Антона. Он слабо усмехнулся и сказал:
— Не слишком ли вы против меня ополчились? .. Вы в самом деле считаете, что между нами ничего общего нет?..
— Зачем? — перебил я его. — Нас единственно разделяют философские взгляды… Мне порой, например, на земле тесно, а тебе любая дыра — отечество. В твоем мире нет друзей и никому ты не нужен, все люди — волки, и ты в этой стае такой же. Друзей и учителей ты отбираешь не по признакам ума и порядочности, а по тому, в какой мере они готовы чем–нибудь для тебя поступиться. Твоя философия убедила тебя, что природа фабрикует слишком много брака и разборчивость в людях бесполезна… Мои правила отбора подсказывают мне, что нам пора расстаться. Друзьями мы с тобой не будем. Нас единственно разделяют философские взгляды, но этого достаточно, чтобы мы стали врагами — и навсегда…
На следующий день Антон уехал в командировку, а десять дней спустя он лежал у моих ног мертвым.
Глава девятая
В те дни, когда Антон находился в своей последней поездке, произошли события, о которых он так и не узнал. В лаборатории, где лишь недавно верхом удачи считалась пересадка отдельного органа, назрела мысль пересадить организм целиком. Моей советчицей и помощницей в этом трудном начинании была Надежда Васильевна, ей же я обязан был своим успехом.
Первый разговор на эту тему произошел между нами случайно в воскресный день, когда мы направлялись на концерт. Вечер, посвященный музыке Рубинштейна, обещал быть интересным. Среди прочих исполнителей были мои любимцы Ойстрах и Гилельс. Наши вкусы с Надеждой Васильевной не очень совпадали — я не предпочел бы Рубинштейну Грига или Мендельсона, но по молчаливому соглашению мы уступали друг другу и слушали музыку тех и других.
По дороге мы говорили о чем попало. Я был в хорошем настроении и смешил мою спутницу анекдотами. Незаметно мы перешли на наши повседневные темы и с ними уже не расставались. С понедельника мы должны были приступить к новым опытам. Надежда Васильевна догадывалась, что у меня зреет интересная мысль, и терпеливо ждала, когда я с ней поделюсь. Момент показался мне подходящим. Моя спутница, как и я, была в хорошем расположении духа, и ничего неожиданного не могло произойти. На всякий случай, прежде чем заговорить, я мягко потрепал ее по плечу. Это в одно и то же время означало: «будьте внимательны, от вашего суда многое зависит» и «не спешите меня обвинять».
— Не попробовать ли нам, — предложил я, — пересадить организм целиком?
— То есть как? — не сразу поняла она. — Сдвоить?