— А как бы вы отнеслись, — все еще не отделавшись от своих размышлений, медленно проговорил Антон, — если бы вам дали возможность продолжать научную работу — хотя бы… в одном из фронтовых госпиталей? Врачи охотно вам помогли бы и сами у вас поучились…
Он встал, и я снова подумал, что у него приятная внешность: добрый, участливый взгляд, искренняя, теплая улыбка и завидный рост. Такие люди великодушны, чужды мелочным расчетам и незлобивы. Я мысленно поблагодарил его за заботу и сказал:
— Не беспокойся, пожалуйста, из этого ничего не выйдет. В управлении скорей поверят, что я ищу себе теплое местечко, чем рабочую лабораторию. Не я один оставил незаконченную работу, здесь таких наберется немало.
— Вы правы, не спорю, — охотно согласился он, — могут всякое подумать. А что бы вы сказали, если бы такого рода предложение последовало не от меня, а от санитарного управления? — Заметив, что я готов ему возразить, он предупредил меня: — И не в виде частного мнения должностного лица, а официального назначения… Приятней, как мне кажется, оживлять, чем анатомировать.
Последние слова меня покоробили. Я хотел ему сказать, что на фронте не выбирают себе приятных занятий, ко Антон мягким прикосновением руки снова остановил меня.
— Простите, Федор Иванович, — тоном искреннего раскаяния произнес он, — это вышло у меня неудачно… Я хотел сказать, что занятие анатомией не могло бы вас так удовлетворить, как терапия клинической смерти.
Мне понравилась простота, с какой он признал ошибку, понравилось выражение «терапия клинической смерти», которое я от него услышал впервые. Не покривив душой, я ответил:
— Если бы от меня зависел выбор, я, конечно, избрал бы фронтовой госпиталь.
Антон словно этого и ждал. Он порывистым движением схватил мою руку, крепко пожал ее и решительно направился к кабинету начальника кадров. Прежде чем я успел опомниться, Антон обернулся, махнул мне рукой и громко сказал:
— Можете себя поздравить, будет по–вашему.
Он скоро вернулся, протянул мне документы и сказал:
— Вы направлены во фронтовой госпиталь. Сегодня же будете на месте.
Все это произошло так стремительно, что у меня закралось сомнение, не вздумал ли Антон подшутить надо мной. Так ли просто и легко устраиваются назначения в армии? Я развернул командировочное удостоверение, пробежал его глазами и убедился, что действительно направлен в госпиталь. Какое–то неясное чувство удержало меня от выражения признательности. Я не очень уверенно кивнул головой и спросил:
— Где расположен фронтовой госпиталь?
— Это уж моя забота… Через три часа будем там. Гарантирую вам ванну, вкусный обед и удобную комнату.
Я мог допустить, что, по воле случая, Антон нашел средство устроить меня в госпиталь. Но зачем ему везти меня туда? Явйться на службу в сопровождении покровителя — нехорошо. Кто знает, как на это взглянет командование.
— Тебе не стоит беспокоиться, Антон, — сказал я ему, — я и сам туда доберусь. Скажи мне, где этот объект расположен.
Он рассмеялся.
— Нам с вами по дороге, я начальник этого госпиталя.
Фронтовой госпиталь разместился в небольшом городке вблизи польской границы, в здании прежней духовной семинарии, приспособленной затем для средней школы. Просторные палаты, свежевыбеленные и ярко освещенные, с широкими проходами между рядов кроватей, сверкавших белизной, образцовый порядок и тишина — все это скорей напоминало благоустроенную клинику большого города, чем фронтовой госпиталь.
Сопровождавший меня Антон время от времени забегал вперед и широким жестом приглашал меня то в лабораторию, то на кухню, то в зал гимнастических упражнений. В каждом его движении сквозили гордость и удовлетворение. Уютная, но вместе с тем просторная операционная с блестящим новеньким рефлектором и двумя рядами скамеек по образцу операционных институтских клиник невольно вызвала мое восхищение.
У одной из дверей Антон остановился и, лукаво подмигивая, пригласил меня войти. Посреди комнаты стоял обтянутый зеленым сукном бильярдный стол.
— Едва достали, — с тем же чувством гордости, с каким он только что говорил об операционной, произнес Антон, — пришлось немного прилгнуть, сказать, что бильярд необходим больным. Теперь его у нас клещами не вытянешь, в инвентарную книгу занесли У нас ведь многие врачи — бильярдисты, кто с этим пришел на фронт, а кто здесь научился… А вот тут, — указывая на соседнее помещение, — будет ваша резиденция, оборудуем «оживитель». Дадите нам список аппаратуры и оборудования, всего, что вам надо, и через несколько дней откроем лабораторию. Не стесняйтесь, пожалуйста, требуйте, у нас не принято отказывать…
В назначенный день весь инвентарь, начиная со стеклянных банок, ампул для нагнетания крови, резиновых трубок и кончая раздувными мехами, прикрепленными к металлическому основанию, был на месте. Где только удалось в прифронтовом городишке все это добыть? В тот же день Антон сообщил мне, что состояние одного из больных стало критическим, часы его жизни сочтены, и наше вмешательство может в любую минуту понадобиться. Придется, возможно, лабораторию сегодня же открыть.
Весть эта неприятно меня поразила. Какое безрассудство! К чему такая поспешность? У нас нет подготовленных людей, и сам я еще не освоился с новой обстановкой.
Последнее особенно меня удручало. Как ни странно, но я все еще не свыкся с моей новой работой. Четверть века патофизиологической практики давно приучили меня уверенно и спокойно относиться к предмету исследования. Проводились ли опыты на животном, изучалось ли состояние органов трупа — и в том и в другом я привык видеть материал исследования и ничего больше. С тех пор как я впервые вернул к жизни умершего, привычное равновесие моих мыслей и чувств нарушилось. Материал приобрел иное значение, прежний труп уступил место больному, а я, патофизиолог, стал врачом. Не исследовать тело и ткани должен был я, а вдохнуть в них жизнь.
Новая задача, несовместимая с прежними привычками и рабочими приемами, отразилась на моем самочувствии. Каждая процедура превращалась в жестокое испытание для меня. Тревожное чувство возникало задолго до того, как судьбе было угодно испытать мое искусство. Я просыпался ночью с сильно бьющимся сердцем и не засыпал до утра. Я упрекал себя в малодушии, призывал к благоразумию и с горьким чувством провинившегося школьника решал взять себя в руки. Бывало и по–другому: прорвавшееся малодушие подавляло меня, и я обрушивал свой гнев на себя — виновника моих несчастий. «Что тебе нужно, упрямый человек! Когда ты наконец уймешься? Врачи убедились, что больного не спасти, они примирились с судьбой человека, почему тебя тревожит его труп?»
С тех пор как моя мысль приблизилась к границам жизни и смерти, меня осаждал всякий вздор. Я останавливался у кровати умирающего, подолгу разглядывал черты его лица, выражение глаз, вслушивался в звучание голоса, чтобы сопоставить это с тем, что уцелеет после клинической смерти. Пробудившихся к жизни я рассматривал и слушал с неутолимым любопытством, досадуя, что они так мало могут рассказать о пережитой смерти. Один такой больной, молодой солдат батальона связи, на вопрос, что он перечувствовал в эти минуты, сказал: «Не спрашивайте, профессор, я проспал свою смерть». Кто бы подумал, что смерть можно проспать? Где ее торжественное величие, неразрывное с понятием вечности?..
К процедуре оживления я так и не привык, последующие были не легче предыдущих и всегда глубоко волновали меня. Вот почему весть об открытии лаборатории вызвала во мне беспокойство.
В тот же день, вскоре после разговора с Антоном, ко мне явилась помощница в полотняной шапочке, изящно сдвинутой набок, и в белом халате поверх платья защитного цвета. Она назвала себя Надеждой Васильевной Преяславцевой, сообщила, что исполняет обязанности патологоанатома и временно прикомандирована ко мне. Палатный врач предупредил ее, что больной умирает и его вскоре доставят сюда.