Изменить стиль страницы

— Я с тобой гешефт не собираюсь вести, — и мне померещилось, что Карнаух передразнивает Абрама-железного. — На площадке я хозяин, я купец. Если штанга тебя, суслик, ненароком трахнет, прокурор за зябры — кого? Меня, бурмастера. Посему отзынь на лапоть. Не утомляй!

Ах, вот оно что! Он решил — перед ним суслик, желторотый цыпленок, полевая мышь. Но я поднаторел кое в чем за считанные дни командировки. Ей-богу, поднаторел. Суди, читатель, сам.

— Зато я с тобой гешефт имею, — прошипел я, сцепив зубы. — Зажми фурыкалку, купец.

Получилось недурно, особенно последнее про фурыкалку. Баш на баш. Он мне гешефт — я ему фурыкалку в носаря. Однако проклятая дрожь не утихала. Гусиной кожей, горячим ознобом ползла по телу. От коленей — вверх.

— Ладно, сифонь, школяр. Кличку твою запамятовал. Не то ты Шавка, не то Кутька.

Что-то, однако, в моем тоне его настораживало. Я по манере обращения определил. Не в спокойствии он, не в благополучии.

— Отойдем, — кивнул я. — Отойдем, Карнаух.

Не хотелось, чтоб слышали Елена и рабочий, очищавший от глины стакан. Порядочно ли сор из избы на первых порах выносить? Трест позорить, Клыча Са-медовича, Воловенко?

— Девка — драке не помеха, а для молодца утеха, — проговорил он безлепицу собственного, по-видимому, сочинения и неприятно, непристойно засмеялся. — Ай раскочегарила?

Он был ужасен, отвратителен, гадок и подл. Он был для меня исчадием ада. Он принадлежал к миру Старковых, к миру рвачей и выжиг, к миру тех, кто после «Большого вальса» подстерегал меня — ни за что ни про что — в дремучем кустарнике, а я, Елена, Воловенко, Цюрюпкин, Муранов, Антоневич, Дежурин, даже ни о чем не подозревавшие Верка и Самураиха представляли совсем иной мир, лучший, но более уязвимый, более шаткий, потому что мы сплошь и рядом оказывались бессильными против обмана и лицемерия, против воровства и беззастенчивой демагогии. Когда мы встречались с нахальными подонками, мы чувствовали неловкость. Стыд охватывал нас, и зачастую мы начинали юлить, представляя дело так, что подонки не совсем уж подонки. Сколько раз я обращал внимание на это странное — голубиное — качество у людей, и у крестьян, и у рабочих, и у интеллигентов. Поймают вора и пожалеют его. Оскорбит их пьяница — они и пьяницу пожалеют. Только когда ножом их пропорят — спохватываются.

— Я намерен побеседовать с вами конфиденциально, — со смешной, вероятно, для окружающих важностью продолжал я и, открыв настежь забрало, ринулся в сражение на подкашивающихся — росинантских— ногах.

— Чего? — протянул Карнаух. — Чего тебе официально надо — никак в толк не возьму.

Я не удержался и в душе позлорадствовал, что он перепутал слова — официально и конфиденциально. Впрочем, я сам не был тверд в понимании их таинственного иноземного смысла.

Елена, потупившись, отошла к бочке выпить воды. Ничего путного от моего вмешательства она не ожидала.

— Александру Константиновичу я передам, чтоб ерунды он не талдычил. Вы так выразились? — Я взглянул прямо в глаза Карнауху, надеясь, что в них удастся прочесть просьбу о смягчении формулировки, но он лишь согласно качнул головой: вот-вот — не талдычил! — А что скважины от номера седьмого до номера двенадцатого схалтурили и про артезианскую тоже передать?..

Что касается последнего — я взял его на пушку. Дежурин, как мы помним, никакими достоверными данными не располагал. Карнаух выслушал с вниманием, ковыряя гвоздем мозоль на беспалой руке. Не сразу он оторвался от своего увлекательного занятия, чтоб лениво посмотреть в мою сторону, именно в мою сторону, а не на меня.

— Воловенко унюхал али разлягавили?

— Допустим, я унюхал.

— Значит, разлягавили. Потому что ты — пустое образование. Дырка от бублика.

Он совершенно не испугался и даже вроде бы обмяк, не утратив вместе с тем своего нахального — хулиганского — достоинства.

— Интересуюсь, кто? Дед или чечмек, который жаловался, что я ему недоплатил? Абрашке поспешили клепануть?

— Нет.

Он уяснял себе степень опасности.

— Смотри-ка, — с изумлением промямлил. — Кому понадобилось? С номера седьмого, говоришь, по номер двенадцатый?

С ним полезно придерживаться абсолютной истины. В истине — сила, а он к силе чуткий. Забрезжила розовая надежда, что он мелкими шажками пойдет на попятную, и мы заключим соглашение.

— А почему не клепанули? Молнию отстучали бы. Доносы аккуратнее любовных цидулек доставляют. Абрашка — сноровистый, клеточку отыщет старшего техника. В благодарность. Это у нас — в момент. В зарплате подравняемся.

«Как он на свой мизерный оклад семью умудряется кормить? — мелькнуло у меня. — По ведомости разница в три сотни. Однако он скотина. Жаль, что терзался из-за такой скотины. Что ж, он полагает, я за копейку душу заложу?!»

— Думал: ты — человек, а Воловенко, учти, только о ЛЭПе заботится. Ему скважины неизвестны. Ну, грузишь штанги?

Я сознательно перешел на «ты». Для солидности. Если не пронять до селезенки — финита ля комедия. Что тогда?

— Осторожнее на виражах. Шмякнет о борт — челюстей не составишь. Что ж я, по-твоему, не человек?

Он прав — оскорбления излишни. Вдобавок мой подбородок не пригоден ни для хуков, ни для апперкотов. Составить челюсти будет не легко. В локтях заныла тошнотворная слабость. В настоящей стычке мне несдобровать. Он мужик заматерелый. Не Андрей, не Савка — не мелюзга. Кисти пудовые. Выпуклые, узловатые вены налиты темной кровью. Хлобыстнет — с катушек кувырк. Наверняка беспощадный. Наверняка ему без разницы, куда кулаком попасть. А мне не без разницы. Во время школьных потасовок я всегда волновался, трусил. Бил не с маху, а тычком и в последний момент сокращая мускулы. Не дай бог, изуродую. Совестно, жалко, а потом — родители, милиция, суд, тюрьма. Хотя изуродовать я, разумеется, никого не способен. Удара того, к счастью, нет.

Чудовищно жизнь устроена. Он схалтурил, я засек, и я еще чего-то боюсь. Ведь, по справедливости, он должен бояться! Он!!! Немедленно грохнуться на колени, раскаяться и поблагодарить меня за то, что я спас его, указал ему на ошибку и помог ее исправить. Но Карнаух почему-то не спешил грохнуться на колени. Он не пожелал участвовать в школьной сказочке, которую на протяжении десятка лет, невзирая ни на какие суровые факты и явления действительности, упрямо сочиняли учителя и пионервожатые вкупе и при активной поддержке моей мамы. К их неудовольствию надо сознаться, что речь в ту незапамятную, неладную пору шла о том, чтобы мне самому устоять в этой катавасии, не пошатнуться, не грохнуться на колени, не вляпаться мордой в грязь, сохранить свое достоинство и право называться честным человеком. А я был, как шутили, тольки-тольки из гимназии. Я был свеженький, свежевыпеченный. Пирожок с начинкой. Булочка, батончик. У меня из дурацкой башки еще не успели выветриться их прекрасные и, главное, — полезные советы.

— Извините, рефери, — сказал, паясничая, Карнаух, безусловно приняв какое-то решение.:— Идите вон в желтый дом с краю — к Михаилу Костакису. Там пожрать дадут и переночуете на сеновале. Я мигом грузовик с пробами в город отряжу.

Постепенно его интонации приобрели теплый оттенок. Он белозубо — по-приятельски — хохотнул, прямо на глазах превращаясь в своего парня:

— Идите, идите, не тушуйтесь. Небось голодны с дороги как собаки. Мишка накормит — пальчики оближете.

Подняв чемодан с инструментами, он направился к рабочим, которые закрепляли муфту. Отстранив их локтем., он схватился за ключ, нажал, и пошла она, милая, пошла как по маслу.

Я отер лоб. Инцидент, по-моему, исчерпан. Собственно, что случилось? Из-за чего сыр-бор разгорелся? Состоялась обыкновенная мужская беседа. Боевая ничья. Карнаух неплохой малый, не закоренелый, в общем, преступник. Конечно, его с панталыку сбили дурные товарищи и частые командировки, то есть отсутствие рядом спаянного дружбой коллектива. Я быстро, на всех парусах с превеликой охотой, — если не с восторгом, — возвращался в любезную моему сердцу сказочку, которая не требовала от меня ни смелости, ни упорства, никакого напряжения ни ума, ни воли и в которой мне было так уютно, не страшно, привычно и по-мещански спокойно.