Изменить стиль страницы

— Вот ты, например, что знаешь о кирпиче, кроме того, что его воруют? Результат войны — что? Битый кирпич, развалины. Социализм в стране — что? Красивые здания, личные дома колхозников. Для России, искони деревянной, кирпич какую цену имел? Да что — для России! Возьми Казахстан или Узбекистан — степи, жара, пустыня. Леса нет, воды мало. Где человеку укрыться, как не за саманной стенкой? Где помолиться? Где отдохнуть? А как мы к нему, к кирпичу, относимся? — спросила с болью Елена. — Машину подогнали, сгрузили — сплошной бой. Подумаешь, кирпич! Эка невидаль! А кирпич вроде хлеба. Недаром и хлебу придают форму кирпича.

Чего она присыпалась ко мне со своими кирпичами? Я успокоиться хочу, отдохнуть, может, поцеловаться с ней, а эти проблемы и так в зубах навязли.

Перед балюстрадой стояли «харлей» с «харлеем», повернув колеса друг к другу, как кумушки головы. Для капитана Макогона клуб и чайная — самые горячие точки. В сквере плотная, непролазная толпа. Кто в пиджаке, кто в косоворотке, кто просто в майке. Женщины, однако, одеты нарядно. Крепдешин, крепдешин, редко «анка» или ситец.

У фонтана танцевали. Культурно. Под баян. Вальс «Амурские волны». С вариациями. Во время вариаций парни бешено крутили партнерш и норовили прижать их покрепче.

Мы сели на скамью, и я положил руку на ее спинку так, чтобы время от времени иметь возможность невзначай прикоснуться к плечу Елены. От нее исходил горчащий запах глаженой материи, чуть прихваченной утюгом. Бархатный бантик стягивал ворот, но сквозь неширокий пониже вырез я видел слабую нечеткую раздвоенность груди и полоску кружева на трикотажной комбинации.

Мои пальцы — почти непроизвольно — подобрались к Елене и, наконец, едва дотронулись до нее. Она заметила, она, безусловно, заметила, но не отстранилась, а, наоборот, повернулась ко мне всем телом, и я очень близко увидел ее расширенные, налитые влажным блеском глаза с золотой — электрической — точкой в зрачке, темно-вишневые — вырезанные сердечком — губы и опять ту слабую нечеткую раздвоенность груди. Чем-то стальным свело мои челюсти, и я твердо решил, что после сеанса поцелую ее.

За пятнадцать минут до начала я успел еще многое узнать: например, что кирпич обладает собственной философией и эстетикой, что он служит материалом и для объединения людей, и для разъединения — в разные, конечно, эпохи по-разному. Допустим, Великая китайская стена. Два ряда крепких кирпичей, между ними насыпной грунт. Цель — отмежеваться от соседних народов. Стены часто становятся и жертвами войны. А иногда служат людям верной защитой. Крепостные бастионы или просто дома. В Севастополе, в Сталинграде дом Павлова. Форты Вердена в прошлую войну с немцами. Стены украшают город, превращаются в предмет искусства. Успенский собор во Владимире или Киевская София. Есть знаменитые стены, великие — стена Коммунаров, Кремлевская. Но стену можно превратить в орудие убийства, пытки. Стены тюрьмы, одиночной камеры. И повсюду кирпич, кирпич! Мельчайший строительный элемент, вроде атома.

Поднаторела девушка, подначиталась. Из ее монолога мне не понравилось лишь упоминание о фортах Вердена, о которых я не имел ни малейшего представления, и о стенах тюрьмы, потому что про них я и так размышлял сегодня целый божий день. Однако я попробовал возразить Елене, уж больно она эрудицией подавляла:

— Скоро из стекла начнут строить и железобетона.

— В нашей стране кирпич никогда не потеряет значение, — проницательно улыбнулась Елена — теперь я понимаю, что в ее захолустном техникуме преподавали превосходные педагоги, — пусть железобетон и выйдет на первый план. — В ее тоне возникли обличительные, раздраженные нотки. — Мы — государство древней архитектуры, в частности деревянной, а технику ее позабыли, да что позабыли — уничтожили. Возродить трудно, почти невозможно. Москва до сих пор, в сущности, из дерева. Какая-нибудь Селезневка или улица 1905 года. А разве коммунизм в избах построишь? Нет, для коммунизма надобны новые здания, особенно в селе.

Меня поразило, что Елена говорит будто от имени всего государства. Я тоже хотел так говорить, чтобы меня слышали все, весь народ, мать, Воловенко, Чурилкин, Клыч Самедович, свободная личность Вильям Раскатов и девчонка, которая писала сочинение на свободную тему «Наш паровоз, вперед лети». Она даже в первую очередь.

Я нащупал, однако, в словах Елены противоречие: то ратует за погибшую деревянную архитектуру, то утверждает, что коммунизм в избах не построишь и что Селезневка деревянная. Я приготовился вступить в спор, но протрещал звонок, и мы в разгоряченной танцами, пахнущей потом и дешевыми духами толпе направились в клуб.

О, юношеские споры начала пятидесятых годов, где правда тесно соседствовала с вымыслом, где точные систематические знания невероятным образом переплетались с бог весть где и как приобретенными, где демагогия и крючкотворство ястребом кружили над честным и прямым мнением.

О, юношеские споры начала пятидесятых годов, в которых самым лучшим, самым важным и высоким было неосознанное, пылкое стремление не к истине, нет, а к чему-то прекрасному, расплывчатому и туманному, потому что истина, во-первых, не носила выдуманных и навязанных идеальных черт, а во-вторых — находилась за пределами нашего жалкого жизненного опыта. Нет, мы не жаждали истины. Мы жаждали триумфов и радостных ощущений.

О, юношеские споры начала пятидесятых годов! Жаркие и бестолковые баталии, порой несдержанные, но никогда не имеющие ничего общего с поисками настоящей истины. Как они были упоительны! Какой притягательной силой они обладали! Как они вспыхивали, как разгорались и как гасли на случайных перекрестках судьбы.

Но что такое вообще истина? Где она? В чем?

— Кирпич — вроде музыкального инструмента, — продолжала Елена, усаживаясь и переводя разговор в более спокойную — лирическую — область, тем самым предупреждая мое намерение возразить. — Хорошо обожженный — звенит, как ксилофон. Обычный строительный — теплый, что шуба, пористый. Много воздуху держит. При замесе туда добавляют выгорающие вещества, угольную пыль, допустим, — штыб. А русский — национальный — кирпич все-таки лучший! И по весу, и по форме. Наши мастеровые издревле покрепче иностранных, строительный элемент на одну четверть у нас и поувесистей. В Англии глины совсем плохонькие, там кирпич почти льют. Гвоздимость у наших стен тоже на уровне…

Гвоздимость! Черт побери! Пожалуй, ее не поцелуешь. Гвоздимость! Она просто побеседует со мной на интересующую ее тему, и все: здрасте — до свидания, а с Федькой наверняка целовалась или еще чего почище вытворяла. Ну погодим, посмотрим. Я опустил руку на спинку кресла. Я видел белокурые завитки на ее виске, бледную кожу, развод крутых ресниц. Вот стемнеет в зале, я легонько возьму ее за плечо и привлеку к себе, может, шепну что на ухо… Но что?

Электричество померкло, и на экране среди прыгающих трещин и загогулин крупно и бело появилось — «Большой вальс».

15

Я тут же забыл о своем решении обнять Елену, потому что моментально вспомнил далекий июнь, и отца, и вечер, когда мы украдкой от матери, — как мужчина с мужчиной, — смылись в кино, по дороге купив мороженое. Клубничное. Продавалось такое до войны. Двадцатого, в пятницу. На площади Сталина, у филармонии.

Летний кинотеатр располагался в старинном парке, рядом с ажурным мостом, переброшенным с кручи на кручу. Вытянутое желто-серым параллелепипедом вверх нелепое здание с мозаикой на фасаде. Ни фойе, ни иных удобств. Мы сидели с отцом открыв рты, и неизвестно, кто больше восхищался чудесной сказкой Дювивье — я, девятилетний мальчишка, или он, сорокалетний, прошедший сквозь революцию человек. Фильм до мельчайших подробностей впечатался в мою память, и даже события войны не стерли его. Пленку не засветили ослепительные разрывы бомб в ночи, она не помутнела от пыли обрушивающихся домов, не закоптилась огнем пожаров. Трогательная история мелкого служащего Иоганна Штрауса вновь, как десять лет назад, захватила меня, а знаменитый эпизод рождения вальса в Венском лесу вызвал порыв восторженного вдохновения. Захотелось чуть ли не самому стать композитором. И сочинять, сочинять, сочинять.