Изменить стиль страницы

Теперь наступила очередь Симака удивляться. Мациевич заговорил быстро и возбужденно. Совсем это не напоминало его обычной плавной иронической речи. И лицо у него было неожиданное, невозможное у него — растерянное.

— А что я скажу людям? Что я сам ничего не знаю? Что я запутался хуже Арсеньева? Это, что ли, сказать? Ведь я главный инженер, главный! Одно это слово показывает, что я должен разбираться лучше всех, все должен знать по своей отрасли, а что я знаю об этом несчастье, что, я тебя спрашиваю? Ничего не знаю, ничего не понимаю! Это сказать на собрании — себе в лицо плюнуть! И самое страшное: раз я не знаю причины катастрофы — значит я не могу ее устранить. Над людьми нависла опасность, я обязан ее ликвидировать, а я не могу! Чего же я стою сам? Чего, чего, ответь мне? Прежде я был уверен в безопасности, а люди боялись. А теперь я ни в чем не уверен, как же я могу уверять других? Кто мне поверит, если сам я себе не верю?

Симак слушал его с сочувствием — только теперь он понимал всю глубину терзаний Мациевича. Меньше всего они были связаны с нападками на него со стороны, этот человек нападал на себя более жестоко, чем могли то сделать другие, он слишком уважал и ценил себя прежде, чтобы щадить теперь. Но как ни взволновало Симака горестное признание Мациевича, было другое, что волновало его больше. Симак мрачно проговорил:

— Положение, однако… Просто выхода нет. И уголь нужно выдавать — больше комбинат не может ждать, иначе все заводы станут. И людям приказать спускаться в шахту, где на каждом шагу непонятная, неустраненная угроза гибели… Д-да…

— Теперь ты сам понимаешь, — с горечью отозвался Мациевич. — Озеров отдаст приказ о возобновлении работ только после того, как я гарантирую безопасность. Я не могу ее гарантировать, не могу! А ты говоришь — собрание, речь…

— Что же ты думаешь делать? — повторил свой первый вопрос Симак.

На это Мациевич ответил:

— Не знаю. Думаю — ничего не могу придумать. Одно понимаю: для должности главного инженера я не гожусь, нужно отказываться. И отказаться тяжело…

Симак нетерпеливо отмахнулся.

— Чепуха, слушать не хочу! Подумаешь, отставка кабинета министров. Никому она не нужна, суть не в этих личных перестановках. Назначат вместо тебя другого — загадка не прояснится от этого, так ведь?

Они молчали, думая каждый о своем, — мысли их были двумя сторонами одного и того же. Нового Симак не узнал ничего из этой беседы с Мациевичем, но то, что он знал и раньше, стало определеннее и безрадостнее. Он поеживался, представляя завтрашнее собрание. На него прибудет Пинегин, тот знает одно — пора выдавать уголь. И правильно, нужно выдавать, но как же сказать людям, в самом деле: идите, а безопасность не гарантируем? Симак угрюмо проговорил:

— Пришел к тебе посовещаться. Откровенно признаюсь — надеялся, что ты страхи мои рассеешь. Раньше у тебя все было ясно и просто, ты с этим — с психологией всякой — мало считался. А теперь техника твоя, со всеми ее загадками, в прямую психологию переросла. Вместо успокоения еще больше меня запугал.

Мациевич не ответил. Симак встал.

— Ладно, Владислав Иванович, поговорили. А собрание завтра состоится, тут уж поздно менять. Прошу тебя еще раз — выступи. Озеров занят тысячью всяких неотложных дел, тебе лучше, чем ему.

— Выступить могу, — ответил Мациевич. — Даже обязан выступить. Но не уверен, будет ли польза от моего выступления. Рабочие шахты меня не очень любят, для тебя это не секрет.

— Польза будет, — сказал Симак. — А насчет любви — что же, во многом ты сам виноват, не сумел завоевать души.

— И не собираюсь завоевывать души, — сердито возразил Мациевич. — Я уголь добываю, вот моя задача. С очаровыванием подчиненных это не имеет ничего общего… И если останусь главным инженером, буду вести себя точно так же, не надейся на перемены.

— Ну и глупо, — спокойно заметил Симак. — Ты, конечно, любишь шахту, но не один ты ее любишь, другие не меньше к ней привязаны — вот в чем суть… Никак этого не хочешь понять, а понял бы, сразу бы и относиться к тебе стали по-другому.

— Понес! — досадливо поморщился Мациевич. — Давай хоть сегодня не надо этого — политпросветработы.

После ухода Симака Мациевич пытался вернуться к старым размышлениям и не сумел. Все в нем было сбито — мысли, чувства. Нужно было сосредоточиться на шахте, думать о причинах взрыва — он вспоминал, что Симак спорил из-за него с Арсеньевым, стал на его защиту. Мациевич не мог так скоро отделаться от привычных представлений, это был длинный и нелегкий путь, он только начинал его. Мациевич усмехался, упрямо думал по-старому — далеко же зашло у них в комиссии дело, если Симаку пришлось защищать своего главного противника!

Когда он выходил, ему в коридоре встретилась Полина, возвращавшаяся домой после вечерней смены. Она радостно улыбнулась ему, он ласково кивнул ей. Полина была одной из немногих девушек на шахте, с которыми замкнутый Мациевич поддерживал какое-то внешнее подобие личного знакомства, а не только служебную субординацию. Высокая, сильная и красивая, в нерабочие часы нарядно одетая, она нравилась ему всем своим обликом. Еще больше привлекал его характер Полины — неровный и колючий, как кусок дикого камня. Мациевич не терпел обкатанных и степенных людей, особенно не выносил это свойство у женщин — он считал таких людей серыми.

— Владислав Иванович, — сказала Полина. — Правда, что шахта послезавтра начинает работу?

— Правда, — ответил Мациевич.

— Девушка продолжала:

А среди рабочих разговоры, что ничего не нашли, почему люди погибли. Это ведь неверно?

Он ответил уклончиво:

— Имеются разные предположения. Поиски причин продолжаются.

— И такие нехорошие слухи ходят, — говорила Полина. — О комиссии, о начальнике комбината… Будто бы… Да нет, все чепуха!

Он уточнил, усмехаясь:

— Все же, что это за слухи? Смелее, смелее, Полина! Наверно, о том, что меня снимают с работы?

— Да, — призналась она, краснея.

Он безжалостно допрашивал:

— И что меня отдают под суд? Это ведь?

Она молчала, опустив голову, раскаиваясь, что начала этот неприятный разговор. Мациевич закончил:

— И вас, конечно, интересует, правда ли это? На это я вам отвечу так — сам я ничего не знаю. Все может быть! Во всяком случае, на шахте найдется много людей, которые будут рады любой жестокой расправе со мною.

— Нет, нет, никогда! — воскликнула она горячо. — Это вы напрасно, совершенно напрасно.

Мациевич слушал ее, улыбаясь. Он лучше Полины знал, как относятся к нему подчиненные. Ругательное словечко «граф Мациевич» не раз долетало до его ушей. Девушка путала свое личное отношение к нему с отношением к нему других, для девушек подобные вещи естественны, им кажется, что все должны глядеть только их глазами.

Мациевич дружески сказал Полине:

,— Мы еще с вами обо всем этом поговорим, после того, как эти неприятности закончатся. Думаю, найдем время для обстоятельной беседы. Тогда я вам докажу, что лучше знаю людей, чем вы их знаете. Сами факты будут говорить за меня.

— Хорошо, поговорим, — согласилась Полина. — Я всегда с радостью поговорю с вами. А в факты я никакие не поверю.

Мациевич протянул руку Полине и ушел, подтянутый, строгий и холодный. Все же ему было приятно, что еще один человек в общей враждебной к нему массе думает о нем по-настоящему хорошо. Впрочем, иного от Полины он не ожидал.

5

После споров в комиссии Арсеньев провел бессонную ночь. Мациевич в это время метался по кабинету и спорил с Симаком, а Арсеньев ворочался в кровати, допрашивая самого себя. Дело было не в том, что он уверовал в правоту Семенюка, — открытое Арсеньевым упущение оставалось серьезным упущением, виновные должны были ответить за него, от этого Арсеньев не отступался. Он упрекал себя в другом. Он не позволял себе прежде судить о людях по внешним признакам, даже собственным их словам не доверял — только их поступки имели у него силу. Разве не начал он свое расследование с того, что внимательно изучил личные дела погибших отпальщиков? Он обо всей их жизни расспрашивал, чтобы получить ответ, как они могли повести себя в этом единственном случае. Как же тут он изменил самому себе? Только оттого, что ему не понравилось лицо Семенюка, он разрешил себе произвольно толковать его действия, приписывая ему вздор, сам в этот вздор поверил. «Нехорошо, очень нехорошо!» — твердил себе Арсеньев.