Изменить стиль страницы

— Как, вы уезжаете? — обратился к ней Пал Палыч. — Но мы же уговорились…

Люба молча сняла с крюка велосипед.

— Поезжай, поезжай, дочка, — теплым голосом сказала бабка Юля. — Он поди заждался.

Толкнув передним колесом велосипеда дверь, Люба вышла в сени. Пал Палыч посмотрел ей вслед и вздохнул. Хлопнула входная дверь. Пал Палыч закурил сигарету, вид у него был отсутствующий.

— Николай Семенович, — неожиданно сказал он, подойдя к столу, — вы-то ведь знаете, что девочка… стащила нож?

Николай Семенович в эту минуту вскрывал банку консервов, сделанную, по всей видимости, из кровельного железа, — так взмокло и покраснело от напряжения его большое, толстое лицо. Он ответил лишь после того, как лезвие ножа ровно заскользило по кромке донышка.

— Нет.

— Но вы же видели, как она играла с ножиком?

— Это неважно, — медленно и словно нехотя произнес Николай Семенович.

— Но, простите?! — впервые на лице Пал Палыча я увидел не восторженное, а вполне серьезное, даже несколько тревожное изумление. — Тогда я вас не понимаю… Это же черт знает что такое!.. — начал он с неуверенным возмущением — и осекся.

На него в упор были наставлены два темных, с желтоватыми белками, два много видевших на своем веку, натруженных, по-солдатски зорких, добрых и беспощадных глаза. И грузный, тяжелый, равнодушный ко всему, кроме рыбы, консультант по судакам сказал со странным выражением нежности и злости:

— Вы не заметили, как посмотрела на вас девочка, когда она уже отстрадала свою невольную вину, а вам вздумалось играть в благородство? То-то и оно! Не всякая наука по силам ребенку… Еще придет для нее время, когда она научится ненавидеть таких, как вы… — И совсем тихо добавил: — Ничтожный, жадный, ласковый паразит…

— Ах, вот как! — только и сказал Пал Палыч с каким-то неясным и задумчивым выражением. Да, задумчивым: в его тоне не чувствовалось ни гнева, ни обиды, ни возмущения, ни даже сожаления, лишь чуть-чуть — усталость. Та усталость, которую испытывает путник, слишком рано поднятый с привала. — Когда тут проходит «кукушка»? — вежливо и спокойно спросил он бабку Юлю.

— Теперь уж на рассвете, раньше не будет, — не подворачивая головы, ответила бабка.

— А сколько до города?

— Километров десять.

Пал Палыч неторопливо оделся, нахлобучил кепку, поднял воротник щеголеватого пальто и подошел к двери. Теперь уж я видел его как сквозь увеличительное стекло: он явно надеялся, что его остановят. Не дождавшись этого, он толкнул дверь. Ночь глянула в лицо Пал Палычу темнотой и холодом. Аккуратно притворив дверь, он разделся и сел на кровать.

— В конце концов каждый имеет право на постой, — без всякого вызова или бравады сказал Пал Палыч и, взбив подушку, улегся спать.

Николай Семенович уступил мне половину своего тюфяка, и я прикорнул у теплого бока соседа…

Утром Пал Палыча уже не было в избе, видимо он уехал с первой «кукушкой». Уехал, забыв расплатиться за ночлег. Но все, чем он пользовался у нас: сапоги Николая Семеновича, бабкин плащ и ватник, моя удочка, запасные крючки, банка с мотылями, перчатка, — все было аккуратно сложено на лавке, являя с полной очевидностью, что уголовной ответственности Пал Палыч не подлежал…

1954

Четунов, сын Четунова

Как и обычно, Сергей Четунов проснулся оттого, что нечем стало дышать. Каждое утро здесь, в пустыне, начиналось для него с ощущения душащей тяжести; это значило, что солнце успело нагреть брезентовую стенку палатки, близ которой стояла его складная койка. Он был новичком, и ему досталось самое плохое место. Пройдет еще несколько минут, пока солнце доберется до Морягина и Стручкова, поэтому оба его соседа сладко спят.

Первым движением Четунова было схватиться за флягу. Но фляга, по обыкновению, была пуста, несколько тепловатых капель упало ему на нижнюю губу и растворилось в суши рта, оставив на зубах хруст песка. От сухого глотка больно саднило гортань.

Четунов потянулся и отстегнул клапан люка. Пахнуло теплым, но более чистым, чем в палатке, воздухом, и тонкий лучик солнца, словно раскаленная проволока, протянулся от люка к столику Морягина. Лучик капнул золотом на пустую бутылку из-под шампанского, в горлышке которой торчал свечной огарок, растекся радужными бликами по рыжей коже горных ботинок, тоже стоявших на столике, и двумя серебряными пуговками зажег выпуклые глаза ящерицы, накрытой стеклянной банкой.

«Ящерица. К чему она тут? — брезгливо подумал Четунов, глядя, как трудно, судорожными толчками втягивается и вспухает светлая кожа на горлышке ящерицы. — Она же задохнется!» Он шагнул к столику Морягина, чтобы освободить ящерицу, но случайно задел столик, что-то звякнуло, и Морягин поднял над подушкой красное потное лицо.

— Что такое? — буркнул он хриплым, непрокашлянным голосом.

— Ящерица вот… — пробормотал, отчего-то смутившись, Четунов.

— Это я сыну. Не трогайте! — Морягин повернулся на другой бок и сразу заснул.

«Ну и тип! — думал Четунов, выбираясь из палатки по маленькой лесенке, прорубленной в глине (палатка была до половины врыта в землю). — Будто нельзя усыпить ее эфиром. Как это он на меня прикрикнул: „Не трогайте!“ Надо бы взять да выпустить ящерицу или заставить Морягина ее усыпить!»

Но в глубине души Четунов знал, что он этого не сделает, и Морягин знал, что Четунов этого не сделает. «Лучше всего люди угадывают чужую деликатность. Здесь уже поняли, что я не скандалист. Но сегодня мой день, а не ваш, товарищ Морягин!» — И Четунов засмеялся, сразу придя в хорошее настроение.

Он стоял близ края такыра — большой плоской глинистой тарелки в десяток квадратных километров. Рассеченная во всех направлениях множеством тонких трещин, гладкая, твердая, белесая, почти белая, почва такыра напоминала паркет. Вдоль ближнего края такыра тянулись полуврытые в землю палатки, стояло несколько грузовиков, буровой передвижной станок и два трактора.

А дальше простиралась пустыня — бесконечные желтые просторы песков. На границе такыра песок был усыпан угловатыми обломками глины, сдутыми ветром с такыра и обожженными солнцем до крепости черепицы, словно там разбился вдребезги гигантский воз глиняных кувшинов.

Какое-то одинокое, бесприютное чувство рождал у Четунова этот голый, обглоданный солнцем и ветром пейзаж. Но сегодня Четунов поймал себя на том, что унылый вид такыра не вызывает в нем обычной неприязни. «Отличная природная взлетная площадка», — вспомнились ему слова летчика, доставившего его сюда из Ашхабада. Похоже, что такыр окажется неплохой взлетной площадкой и для него, Четунова.

Начав думать о своей удаче, Четунов уже не мог сдержать бег воображения. Он думал об этом, ополаскиваясь мутной, пахнущей глиной водой из бочки, уничтожая очередную банку надоевшей скумбрии, снаряжаясь в дорогу. Собственно, это нельзя даже назвать удачей, ведь удача — нечто случайное, а Четунов шел к своему успеху сознательным волевым усилием.

Сергей Четунов, сын прославленного геолога, академика Сергея Павловича Четунова, с раннего детства был уверен, что у него будет не такая жизнь, как у всех.

Играя со своими сверстниками в любимую детскую игру «Кем ты будешь?», он никогда не терялся среди всевозможных заманчивых профессий — от композитора до водолаза. Он всегда говорил одно и то же, просто и убежденно: «Я буду знаменитым геологом». На этот счет не было никаких сомнений ни у него самого, ни в семье. Кем же еще мог стать Четунов, сын Четунова? Ему не пришлось искать, ошибаться в определении своего пути, не знал он и той внезапной влюбленности в науку, которую переживает человек, наконец-то обретший свое истинное призвание. Он не мог бы сказать, когда полюбил геологию. Ему казалось, что он любил ее всегда, как любил мать, отца, няньку, как любил все свое, домашнее, не отделимое от привычного и милого мира детства.

Но носить фамилию Четунова не только благо: это ко многому обязывает. Сергей Четунов прекрасно учился; он был отличником в школе и в институте, но это никого не удивляло, будто так оно и должно быть. И сам Четунов чувствовал себя обязанным удивлять людей; он не имел права быть таким, как все, ведь он сын Четунова. Он полагал, что не был таким, как все, когда, отказавшись от аспирантуры, от Москвы, от спокойной и верной работы под руководством профессора Маркова, ученика отца, вызвался ехать в пустыню. Он видел, что все окружающие — и студенты, и профессора, и просто знакомые — оценили его поступок, и это дало ему тот заряд бодрости, без которого очень трудно было бы покинуть родной дом.