К характеристике В. Н. Львова еще добавлю: когда Милюков в двух заседаниях познакомил Вр. Правительство с нашими «тайными» договорами, ничего не могло быть искреннее, непосредственнее и наивнее негодования Львова. Он характеризовал эти договоры, как разбойничьи и мошенничьи и, кажется, высказывался за немедленный отказ от них. В особенности возмущался он Италией и теми «аннексиями» (тогда еще это слово не стало крылатым), которые она себе выговорила. С такой же непосредственностью он говорил об «идиотах и мерзавцах», заседающих в Синоде. Доклады его бывали проникнуты каким-то почти комическим отчаянием. Несомненно, В. Н. Львов имел не одну положительную черту: он не был политическим интриганом, он всею душою отдавался той задаче, которую себе поставил: оздоровление высшего церковного управления. К несчастию, эта задача была ему решительно не по плечу. Так же, как и Годнев, он безропотно уступил свое место, когда оно понадобилось для другого. И несмотря на всю развитую им за пять месяцев пребывания в должности обер-прокурора энергию, я не знаю, оставила ли его деятельность хоть какие-нибудь следы в «ведомстве православного исповедания».

Я уже выше упомянул о том, какой неожиданностью для меня было появление на посту министра финансов М. И. Терещенко. Сперва я даже не хотел верить, что дело идет о том самом блестящем молодом человеке, который несколько лет до того появился на петербургском горизонте, проник в театральные сферы, стал известен, как страстный меломан и покровитель искусства, а с начала войны, благодаря своему колоссальному богатству и связям, сделался видным деятелем в Красном Кресте. Позднее, я знал, он стал во главе Киевского военно-промышленного комитета и на каком-то съезде, бывшем в Петербурге, произнес речь, которую можно характеризовать как речь «кающегося капиталиста». Это было единственным его общественным выступлением, о котором я знал. Я не знал, что он был в довольно, по-видимому, тесных отношениях с Гучковым и с Некрасовым и пользовался расположением Родзянко. До сих пор я точно не знаю, кто выставил его кандидатуру. Я слышал, что он от нее упорно отказывался. В настоящее время о нем сохранилось воспоминание главным образом, как о министре иностранных дел, пробывшем на этом посту в течение шести месяцев, с начала мая по конец октября, когда свергнуто было Вр. Правительство. Как министр финансов он — за два месяца пребывания в этой должности, — кажется, не оставил сколько-нибудь заметного следа. Занят он был главным образом выпуском знаменитого займа свободы. Я помню, что когда ему приходилось докладывать Вр. Правительству, его доклады были всегда очень ясными, не растянутыми, а напротив, сжатыми и прекрасно изложенными. По существу я не берусь судить о его качествах как министра финансов. Он отлично схватывал внешнюю сторону вещей, умел ориентироваться, умел говорить с людьми — и говорить именно то, что должно было быть приятно его собеседнику и соответствовать взглядам последнего. В своей деятельности, как министр иностранных дел, он задался целью следовать политике Милюкова, но так, чтобы Совет рабочих депутатов ему не мешал. Он хотел всех надуть — и одно время это ему удавалось… В сентябре 1917 года социалисты в нем разочаровались и ничего больше от него не ждали, а Суханов-Гиммер на страницах «Новой Жизни» уже значительно раньше начал против него кампанию. В июле и августе он, вместе с Некрасовым и Керенским, составлял триумвират, направлявший политику Вр. Правительства, — и в этом качестве он несет ответственность за слабость, двуличность, беспринципность и бесплодность этой политики, вечно лавировавшей, вечно искавшей компромисса тогда, когда выход из положения мог заключаться только — в отказе от компромисса, в решительности и определенности. В октябре — главным образом со времени образования «Совета российской республики» — Терещенко демонстративно порвал с социалистами. Я был нечаянным свидетелем его бурного объяснения с Керенским и его настояний, чтобы Вр. Правительство освободило его от портфеля министра иностранных дел, причем он указывал на меня, как на своего преемника. Но все это было слишком поздно. М. И. Терещенко постигла печальная судьба. Он хотел завоевать общие симпатии, общее расположение. Между тем он нигде, решительно ни в каком общественном круге, ни в какой политической группе не пустил прочных корней, никто им не дорожил, никто не ставил его высоко. Се n'etait pas un caractere. Замечательно при этом, что дипломатические представители союзников относились к Терещенко с гораздо большими симпатиями, чем к Милюкову. Его souplesse, самая его светскость, отсутствие у него твердых убеждений, продуманного плана, полный его дилетантизм в вопросах внешней политики, — все это делало из него, при данных обстоятельствах, человека, чрезвычайно удобного для разговоров. А за все время существования Вр. Правительства вся наша международная политика ограничивалась разговорами.

К концу существования Вр. Правительства, после ухода из его состава Н. В. Некрасова, Терещенко воспылал ненавистью к социалистам. Он переменил фронт. Я имею основание думать, что на такую перемену настроения повлияла Корниловская история. Я не знаю, как держался Терещенко в то время, когда развивалась сама история, но его очень потрясло самоубийство Крымова, с которым он был в дружеских отношениях. Травля, поднятая против Корнилова всем «социалистическим фронтом», была для него очень тяжела и неприятна, возмущала его: об этом он мне сам говорил. На этой почве, я думаю, произошло и некоторое охлаждение между ним и Керенским. В то же самое время он до самого конца верил — или хотел верить — в возможность возрождения армии и восстановления фронта. На эту тему я говорил с ним в сентябре или октябре 1917 года. Он категорически утверждал, что Алексеев к весне 1918 года может подготовить новую армию. Когда последний военный министр Временного Правительства, ген. Верховский, прямо заявил в военной комиссии Совета республики, что Россия больше воевать не может, Терещенко реагировал на это заявление очень резко. Его столкновение с Верховским в заседании комиссии было одним из самых памятных эпизодов последних дней жизни Вр. Правительства.

Увы, приходится признать, что по существу Верховский был прав…

Резюмируя свое мнение о Терещенке, я сказал бы, что при всех его выдающихся способностях и несомненной bonne volonte, он не был и не мог быть на высоте политической задачи, выпавшей ему на долю. Роль его была для него столь же не по плечу, как и для большинства прочих министров. Столь же мало, как они, мог он «спасти Россию». А в марте-октябре 1917 года Россию приходилось спасать в самом буквальном смысле слова.

К числу мало знакомых мне членов Вр. Правительства принадлежал, наконец, и А. И. Коновалов — министр торговли и промышленности. Я в первый раз с ним встретился в Таврическом дворце, в первые же дни революции, и наблюдал его в течение тех двух месяцев, что я состоял в должности управляющего делами Вр. Правительства. Затем я его совсем потерял из виду и встретился с ним вторично уже при Вр. Правительстве последней формации, в котором он был заместителем председателя.

Вот человек, о котором я, с точки зрения личной оценки, не мог бы сказать ни одного слова в сколько-нибудь отрицательном смысле. И на посту министра торговли, и позднее, когда — к своему несчастию — он счел долгом патриотизма согласиться на настояния Керенского и вступил вновь в кабинет, — притом в очень ответственной и очень тягостной роли заместителя Керенского, — он неизменно был мучеником, он глубоко страдал. Я думаю, он ни минуты не верил в возможность благополучного выхода из положения. Как министр промышленности, он ближе и яснее видел катастрофический ход нашей хозяйственной разрухи. Впоследствии, как заместитель председателя, он столкнулся со всеми отрицательными сторонами характера Керенского. Вместе с тем Коновалов в октябре 1917 г. уже совершенно отчетливо сознавал, что война для России — кончена. Когда — в это именно время (даже раньше, в сентябре, но уже после образования последнего кабинета) в квартире кн. Григория Николаевича Трубецкого (на Сергиевской, в доме Вейнера, — там, где мы жили в 1906—1907 году, зимой) собралось совещание, в котором участвовали Нератов, бар. Нольде, Родзянко, Савич, Маклаков, М. Стахович, Струве, Третьяков, Коновалов и я (кажется, я перечислил всех; Милюкова не было, он в это время был в Крыму, куда уехал после Корниловской истории), для обсуждения вопроса о том, возможно ли и следует ли ориентировать дальнейшую политику России в сторону всеобщего мира, Коновалов самым решительным образом поддержал точку зрения бар. Нольде, который в подробном, очень глубоком и тонком докладе доказывал необходимость именно такой ориентации. К несчастию, это было все равно уже слишком поздно…