Ритм работы в шахте слаженный, проверенный. За выполнение нормы, нелегкой даже для вольных шахтеров, которые живут в городе, пайковая надбавка. Немного больше хлеба, маргарина, искусственного меда или свекольного повидла. Надбавкой Птах дорожит, норму старается выжимать. Иначе от голодухи протянешь ноги.
Неумолчно гудит транспортер, грохочут угольные куски о железную ленту, доносится глухой свист вентилятора, и как единственная отрада в подземельном однообразии — дуновение свежего воздуха, который накачивают в шахту по резиновым трубам. В канавке, пробитой сбоку, внизу штрека, неслышно течет вода. Тяжелые капли падают сверху, неприятно щекочут лицо.
Если ничего не сорвется, то это последний день Степана в забое. Будь она проклята, эта черная дыра. Наверху, возле такого же конвейера, не легче, но там небо над головой, а внизу, под бункерами обогатительной фабрики, желанные четырехосные полувагоны. Отсюда, из Силезии, они разбегаются по всей Германии, но много угля вывозят в Польшу и даже дальше, в Россию, — немецкие поезда ходят даже за Смоленск и Харьков.
В мыслях Птах допускает даже возможность, когда, зарывшись в уголь, он проедет по знакомой дороге мимо родной будки и сосны, а попав на свою станцию, выберется на волю. Неважно, что в местечке немцы. В родной хате и углы помогают. Место себе он найдет. Если надо, отыщет того же Ивана Гусовского, которому помогал подрывать поезд. Лишь бы жить вблизи от дома, ходить по родимой земле, видеть родных детей.
В легкое счастье Птах не верит. Манящие надежды отметает. Попасть в вагон, выбраться за колючую проволоку — и то счастье. Силезия рядом с Польшей, а там он на воле.
На минуту в забой заглядывает Биркнер. Стоит, молча наблюдает за работой, затем так же молча отходит. Сегодня он не в настроении. А вообще-то человек разговорчивый.
Норма не малая — девять вагонеток. Птах их выкатывает из штрека, мелом надписывает на бортах свой номер, на главной магистрали прицепляет к веренице других. После каждой вагонетки небольшая передышка.
Половина нормы есть, и, усевшись на куче угля, Степан с напарником перекусывают. В свертке, который передал поляк, ломтики хлеба, намазанные смальцем, два кусочка колбасы, половина луковицы.
В Германии — карточки на все. Частники имеют собственные лавки хлебные, мясные, молочные, но товар отпускают по карточкам. Нормы мизерные, сами немцы получают хлеба только по двести граммов в день. У крестьян, которых тут называют бауэрами, казна забирает все под метлу. Зажал Гитлер Германию.
Какое-то просветление, конечно, есть. Хозяйчики кое-что припрятывают. Хотя черный рынок и запрещен, обмен, торговля идут. Даже у заключенных покупают их изделия. Лагерь сбывает в город деревянные ложки, кошелки, которые заключенные плетут из разноцветной проволоки, самодельные игрушки и — самое главное — уголь. Охотников на уголь — хоть отбавляй.
После обеда медленно, тоскливо, тянется время. Наконец — четыре часа дня. Конец смены. Во всех ответвлениях штрека слышен грохот ступаков. Железная клеть стремительно летит вверх.
Наверху узников ждут вооруженные веркшуцы. Ведут в душ, в гардеробную, где каждый берет свои обноски, а затем в бараки.
Перед лагерем, по ту сторону проволоки, — синие вагончики на резиновых колесах. Там живут спецы, которые работают на шахте. Инженер Хазэ тоже там. У дверей барака Птаха останавливает староста блока:
— Завтра — на бункер. Хазэ приказал.
Степан почти задыхается от волнения. Это первый его счастливый день на чужбине. Совсем другим кажутся горы серой, вываленной породы — они кое-где дымятся, курятся, — прямоугольники бараков, мрачное здание шахтной администрации.
Душу заливает злобно-мстительное чувство. Немцы только с виду неприступно-строгие, неподкупные. На самом деле взятки любят. Когда Птаха сажали в эшелон, заплаканная жена дала в руки завязанную в носовой платок золотую десятку. Единственное богатство это они берегли с того дня, как поженились.
Птах доверил десятку поляку, тот сунул ее в лапу инженеру.
II
Скоро исполнится месяц, как Птах работает возле бункера. Змитро занемог, не дождавшись, пока Степан вызволит его из шахты.
А новости, которые приходят с родной земли, — волнующие. Газет в лагере нет, из репродукторов, прибитых к столбам, гремят приказы, распоряжения, а во время перерыва — немецкие марши. Тем не менее о событиях на фронте, об остальном, что делается на свете, узники знают. Новости приносят рабочие, которые вольно живут в городе. Кое-что шепотом рассказывают сами немцы.
Узники подняли голову еще зимой, когда долетела весть о Сталинграде. Теперь, летом, свобода еще ближе.
Новый сосед Птаха тоже украинец. Перед началом работы он дергает Степана за рукав:
— Слушай, товарищ! Весть такая, что танцуваты хочется. Наши взялы Харьков. Вид моего сэла цэ мисто за шестьдесят километров. Хоть душой не буду страдать: жинка, дети, наверно, на воле...
Птах рассказывает о Корнийце. Занемог товарищ, связывает руки. Сосед понимает с полуслова:
— Ты не бог, а людына и думай про сэбе. Моих двух друзив тут замордовали. Ей-богу, кинулся бы тикать, та не маю здоровья. Схоплять.
Мало кому удалось вырваться на волю. Змитро тает на глазах. Высох как щепка, лихорадочно блестят запавшие глаза. Уже не встает. Болезнь точит его изнутри.
Птаха мучит совесть. Сам выбрался наверх, а товарища покинул в беде. Хотя другой десятки не было. Теперь ясно, что Змитро держался в шахте благодаря тому, что половину его работы брал на себя Птах. Слабый человек, не в шахте бы ему...
Как же все-таки вырваться? Пока что нет, видимо, выхода. Убежать, запрятавшись в уголь, как думал раньше Птах, не просто. Полувагоны — под бункерами, в один из них забраться еще можно. Но углем так завалит — не продохнешь. Кусками, которые отбирает Птах, вообще может убить. Стукнет двухкилограммовая штука по голове — и амба. Без договоренности с другими людьми, которые работают на обогатительной фабрике, о побеге и думать нечего.
С высоты надшахтной галереи близким, манящим кажется лес. Зелеными лавинами покрыты покатые склоны Судетских гор. Горы сразу не кончаются. Огромные, похожие на выпеченные пироги, пригорки, один за другим виднеются на равнине, скрываясь за небосклоном. Между ними раскиданы поселки, рощи, цепочки посадок. Тоска сжимает сердце Птаха. Непрерывно ползет лента транспортера. Крупные куски угля сортировщики выхватывают сразу, кидают в бункера, те, что помельче, идут на грохоты, а самая мелочь вместе с угольной пылью и породой — в ванну. Гремит скип — огромный железный ящик, — им уголь подымают из шахты. Скрежещут туго натянутые стальные тросы. Под бункерами обогатительной фабрики лязгают буфера поданных под погрузку полувагонов.
Тут, наверху, все-таки легче. Хоть небо над головой и эти зовущие полувагоны внизу.
Змитро лежит в санитарном бараке. Там — доходяги. Страшно глядеть, как с ними обходятся. Кормят одной брюквенной бурдой.
Вечером в лагере необычное оживление. Возле бараков — группки возбужденных узников. Разговаривают, смеются, размахивают руками. Немцы ходят мрачные, как осенние тучи.
Птах узнает, в чем причина этого: вышла из войны Италия. Итальянских рабочих, которые свободно жили в городе, загнали за проволоку. Чернявые, подвижные люди, чем-то похожие на цыган, теперь в центре внимания. Их окружают, пожимают им руки, будто они сами герои.
Об Италии Птах не думает. В голове у него другие заботы. Вечером он сидит возле Змитра. Большие влажные глаза тозарищ уставил в потолок, тяжело, прерывисто дышит. В бараке смрад, грязь, затхлость.
— Обо мне не думай, Степан, — слышит Птах слабый голос. — Я не встану. Давно у меня началось... Моя песня спета... Если вырвешься, напиши жене...
Сухая горячая рука находит руку Птаха, до боли сжимает. У Степана невольно текут слезы. Он наклоняется над больным:
— Буду с тобой! Ты поправишься...
В бараке кругом кашляют, хрипят, стонут. Кладбище живых. Побыв тут хоть день, заболеет даже здоровый.