Изменить стиль страницы

— А куда лучше?

— Болотцем на Подляшский хутор. Сторож Базылюк мне знаком. Припрячем коней, оглядимся. Пешему легче, чем конному. Не думаю, что Базылюк сидит на хуторе просто так. Если что такое, можно дать от ворот поворот.

До Лубана наконец доходит, что Толстик виляет. Допускает возможность возвращения их, беглецов, в местечко. Лубан мгновенно загорается гневом, но сдерживает себя, насмешливо спрашивает:

— Долго ты думаешь сидеть у Базылюка?

— Сколько придется. Он как раз тот человек, который может помочь. Чует моя душа — связь с лесными хлопцами имеет. Можно удочку закинуть, прощупать. Тем временем поглядим, что закрутят немцы.

— Если не придут брать на цугундер, то можно назад?

— А что, голову в петлю совать?

Адамчук, который молча слушает разговор, начинает нервничать:

— Хлопцы, ждать более одного дня нельзя. Я серьезно говорю. Не шуточки, пять человек ночью исчезло. Немцы сразу узнают.

Запряженный в задний возок конь вдруг захрапел, стал рваться из оглоблей. Лубан кидается к коню, хватает его за уздечку.

Мужчины суетятся. Когда успокаиваются, в той стороне, где лежит Полыковичский большак, замечают едва приметное мигание зеленоватых огоньков. Будто кто-то невидимый зажигает спички и сразу гасит.

— Волки! — Толстик нервно хохотнул. — В местечко рвутся, хотят занять наши места.

Лубан только теперь замечает, что, кроме охапки сена, на заднем возке ничего нет.

— Винтовки где? — чуть не кричит он.

Годун подходит, выдергивает из-под полозьев вожжи.

— Какие там винтовки, Дмитриевич? Когда ты позвонил, я едва из хаты выскочил. Жена волосы на себе рвет, дети ревут. Да ты и не говорил про винтовки. Сказал — к старосте на свадьбу.

— Ты, дурной, догадаться не мог?

— Должно быть, дурень! Ты хоть дочку прихватил, а я сбоих всех оставил.

Больше говорить не о чем. Теперь и Лубан понимает, что, кроме как к Базылюку, другой дороги нет. Торопливо затягиваясь цигаркой, спрашивает:

— Винтовки те хоть есть? Может, просто сказка про белого бычка?

— Есть, Дмитриевич, не сомневайся. Три ручных пулемета, двенадцать карабинов. На целый взвод. Недаром шел на риск.

— Где спрятаны?

— В мыловарне.

— Там, где людей расстреливают?

— Да. Лучшего места не придумаешь. Немцы там искать не станут.

Подляшский хутор верстах в пяти от совхозного поселка. Три или четыре почерневшие на ветру хаты, несколько длинных хлевов с проваленными соломенными стрехами. За хлевами — разложистые скирды сена. В сороковом году, когда хуторян переселяли в деревни, этот хутор уцелел, так как тут размещались совхозные кошары.

Базылюк, о котором Толстик говорил как о добром знакомом, действительно обитает на Подляшском. До войны был видным человеком, заведовал разными учреждениями, а с приходом немцев перебрался сюда, в лесную глушь. Видно, не хочет пачкать рук службой у немцев. Правда, службу он имеет и на хуторе. Заведует летними отгонами-выпасами, которые принадлежат государственному имению Росица, как называют совхоз немцы.

На рассвете в окно хаты, где один, без семьи, проводит дни Базылюк, громко постучали. Он спит не раздеваясь, поэтому, всунув ноги в растоптанные валенки, накинув на плечи кожух, сразу выходит во двор. На улице видит два запряженных возка, на подворье, возле крыльца, фигуры пятерых немецких начальников. Страха Базылюк не чувствует, так как внешний вид местечковых знакомых подсказывает ему, что тут пахнет не службой.

Толстик — до войны вместе работали на промкомбинате — берет Базылюка под руку, отводит в сторону.

— Прошу тебя, Петро, именем нашей дружбы. Спрячь нас куда-нибудь. Девчат, если можно, отдельно. Пускай поспят. Одна — дочь Лубана, другая Адамчука.

Базылюк сразу сообразил. Впутываться в опасное дело не хочет, но выхода нет. Девчат, которые несмело переступают с ноги на ногу, сразу приглашает в хату. С помощью Толстика коней заводят во двор, распрягают, возки загоняют под поветь.

На востоке чуть-чуть начинает багроветь, когда мужчины направляются в покосившуюся хатку-караулку, что стоит за хлевами. Сторожем, который вынужден обитать в хатке, охранять сено, принадлежащее имению Росица, является сам Базылюк. Такую должность на зимние месяцы определили ему немецкие хозяйственники.

Базылюк приводит гостей в караулку, зажигает свет, занавешивает окна рядном. Внутри хатка имеет довольно уютный вид. Застланные дерюжкой полати, печь, на которой можно погреться. С вечера печь протопили, и в караулке тепло. Базылюк выходит в сени и в скором времени возвращается, неся под мышкой буханку хлеба, а в руках завернутый в полотенце кусок сала, большую бутыль самогона. Глиняная миска, кружки, стаканы, нож, даже вилки в караулке имеются. Видно, Базылюк согревает кое-когда свои одинокие дни самогонкой.

Садятся за стол, с ходу выпивают по стакану.

— Вот что, Петро, — начинает Толстик. — Тут все свои, не бойся. С немцами мы порвали. Скажи, можешь свести нас с партизанами?

Базылюк внимательно смотрит на Лубана. Тут, на Подляшском хуторе, он, Базылюк, давно, с того дня, как в местечко пришли немцы. Он хорошо помнит, что именно в Росице осенью сорок первого года Лубан, назначенный заместителем бургомистра, застрелил переодетого красноармейца. Теперь, значит, хочет в партизаны. В Росице убил человека и в этом самом месте ищет спасения. Вот оно как бывает.

— Не могу, — отвечает Базылюк.

— Боишься? — спрашивает Толстик.

— Меня и так по головке не погладят. Думаете, не узнают, что вы у меня гостили?

Толстик хмурится.

— Так что — не имеешь с хлопцами дела? Не сошлись характерами? С кем же ты тогда, Базылюк?

— Сам по себе.

— Сам по себе не проживешь. Надо прибиваться к какому-нибудь берегу.

Был когда-то Базылюк видным мужчиной. С форсом носил свое крупное тело, смеясь раскрывал широкий рот с ровным рядом золотых передних зубов. Любил женщин, и они его любили. А сейчас сдал. Щеки на широком лице обвисли, похудел, глаза поблекли.

— Мы все наделали глупостей, — говорит Базылюк, наливая по новому стакану. — Вы кинулись к немцам, я забился в дыру. Но не обо мне разговор. Плохо чувствую себя, хлопцы. Гложет меня что-то изнутри. Не жилец я, наверно, потому и не вояка. Еще перед войной нет-нет да одолевала слабость, а нынче вовсе занемог. Но скажу вам, ваше положение тоже незавидное. Партизаны могут не принять.

— Что знаешь про партизан? — вырывается у Толстика.

— Мало. Они, наверно, далеко, за Птичью. Основные силы. Тут появляются иногда группки. Может, у них просто раскол. Сказать не могу, давно никого не видел. Добираться сюда трудно. Знаете сами — в Мохове гарнизон.

Лубан, который молча курил, вдруг встрепенулся:

— Сколько полицейских в Мохове?

— Человек пятнадцать, — отвечает Годун.

Лубан, ни с кем не чокаясь, залпом выпивает свой стакан. Говорит хрипло, ни на кого не глядя:

— Вот что, дорогие орлы, если решаться, то сейчас. Сидеть тут, выжидать, вынюхивать нечего. Кончится тем, что приедут жандармы и поведут, как бычков на веревочке. Кто-нибудь да видел, куда мы навострили лыжи. Надо сейчас же ехать в Мохово. У меня наган, у Годуна — автомат. На то войско хватит...

— Перестреляют нас, — лепечет побелевшими губами Адамчук.

Лицо у Лубана мгновенно наливается кровью. Он стучит кулаком по столу так, что подскакивают стаканы, и из них на грязную, запятнанную скатерть выливается самогонка.

— Так беги назад, сволочь! Лижи немцам ж...! Покайся, — может, еще раз простят. Можете все отправляться к чертовой матери!.. Не нужны вы мне! Вояки задрипанные!.. Пойду один. Пускай партизаны стреляют, вешают, но немцам я больше не слуга!..

После недолгого молчания первым заговорил Толстик:

— Не надо так, Сергей Дмитриевич. Не унижай нас, потому что мы тоже можем разозлиться. Командиром мы тебя пока не выбирали, и решать, что делать, будем вместе. Адамчук правду говорит — оружия маловато.

Лубан вновь вскипает: