Изменить стиль страницы

Мылрок с видимым удовольствием попробовал нерпятину, Иван Теин искоса следил за ним, за его выражением лица, за тем, как он аккуратно, как бы даже осторожно брал каждый кусок, и в этом обычном человеческом действии — еде — он был изящен. Еда для Мылрока была не просто поглощением или, как было принято говорить в прошлом веке, приемом пищи, а почти священнодействием. В старых книгах Евгения Таю рассказывалось об обычаях еды, принятых среди арктических народов. Главным был запрет на тайную еду. Считалось, что есть тайком от других — это самый страшный грех, а попытки ввести на Чукотке закрытые распределители в свое время натолкнулись на сильное сопротивление. Второе главное правило — не оставлять недоеденных кусков и плохо обглоданных костей. Более молодым предлагалась пища грубая и питательная, соответствующая их крепким зубам. Куски понежнее предназначались старикам и больным. По новейшим данным Института полярного здоровья, людям на Севере рекомендовалась пища из продуктов местного происхождения: мяса морских зверей, оленины, тундровой зелени, свежей и консервированной рыбы… Предлагалось воздерживаться от сластей и всякого рода искусственно приготовленных напитков.

В больших кувшинах стояла чистая вода из тундровых родников, оживших после долгой морозной зимы, натаянная из снега, из голубого льда вечных ледников.

Трапеза проходила в молчании. Люди располагались группами на длинных, скамьях, предназначенных для зрителей, а большинство уселось на чистый пол, разложили бумажные салфетки. Торжественность и чопорность трапезы нарушали детские голоса, звонкие, ясные и чистые, как весенняя вода, только что народившаяся из снега.

На небольшом возвышении, предназначенном для сцены, уже шли приготовления к веселью. Большие желтые круги бубнов лежали возле стульев. В те времена, когда охота на моржа была ограничена и для бубнов не хватало кожи моржовых желудков, принялись искать замену. Пробовали натягивать искусственную кожу, синтетическую пленку, резину. Но звук был не тот, покрытие часто выходило из строя. В самый разгар танца с громким звуком лопающегося пузыря рвалась резина, и священное настроение и трепет танцора улетучивались вместе с оборванным звуком… После долгих поисков снова вернулись к тонкой, выносливой, звонкой и эластичной коже моржового желудка.

Певцы, как и все, кто пришел на встречу, были нарядны: тонкие камлейки, хорошо выделанные шелковистые нерпичьи штаны, заправленные в расшитые бисером нарядные торбаза. Камлейки были отделаны строгим орнаментом по подолу.

К возвышению подходили и возлагали перчатки. Знаменитые берингоморские танцевальные перчатки из оленьей замши, шкур-камусов, украшенные разноцветным бисером, орнаментами из кусочков меха, кожи и пестрой шерстяной тканью, вшитой между мехом, как бы подчеркивающим оттенки. Перчаток становилось все больше, и вскоре показалось, что на сцене перед желтыми кругами бубнов разложили красочный букет, неведомо откуда собранный в эти дни приближающейся полярной весны.

Никто не сказал, что уже пора, но как-то все вдруг в одно и то же время почувствовали, что трапеза окончена и время обратиться к тому главному, ради чего собрались.

Со столиков, с пола, со скамеек словно по волшебству исчезли стаканы, чашки, ложки, вилки, люди расселись, придвинулись ближе к стене, и даже ребятишки прекратили беготню по залу, устроившись на коленях родителей.

На сцену вышел распорядитель вечера Сергей Гоном, внук одного из известнейших певцов старого Уэлена.

— Дорогой наш гость Мылрок, — начал Гоном. — Мы решили сегодня петь и танцевать так, как это издавна принято. Пусть каждый, кто почувствует, что ему надо спеть или исполнить танец, выходит сюда, берет бубен или перчатки…

Ивану Теину больше по душе были вот такие импровизированные вечера, когда ждешь, что случится вдруг нечто неожиданное, удивительное. Вдруг некто, который ранее не подавал никаких признаков таланта, брался за бубен и поражал слушателей исполнением новой песни или же своей интерпретацией старого напева, танцем, выдержанным в лучших старинных традициях.

Гоном взял большой бубен и запел всем известную песню-приглашение, сочиненную его дедом, уэленским охотником, добытчиком китов и моржей. Иван Теин знал эту мелодию с детства, и переходы тонов, звуки, трогающие самые сокровенные уголки души, вызывающие затаившиеся чувства, напоминали давнее ушедшее время, сохранившееся лишь в том, что называлось произведениями искусства. И в самом деле, как в этом неоднократно убеждался Иван Теин, именно в них и заключалось в первозданном, незамутненном виде то, что называлось прошедшей жизнью. Казалось бы, наиболее верным памятником прошлому должны быть те виды искусства, где ушедшая жизнь запечатлелась в ее материальном выражении, — видеоленты или же более ранние способы запечатления изображения и звука, которые назывались кинокартинами. Но оказалось совсем не так: эти так называемые точные слепки прошлой жизни со временем явственно обнаруживали фальшь. Это не относилось к документальному кино и видеолентам, снятым на месте происшедших событий… Удивительное также было в том, что литература, та часть, которая называется художественной, или, по-английски, «фикшн», по мнению авторитетных специалистов истории, именно она сохранила не только достоверную картину прошедших лет, но и, как говорится, аромат эпохи. Именно в произведениях литературы, как оказалось, время материализовалось, становилось осязаемым, доступным человеческим чувствам. То же самое можно было сказать о музыке и о живописи.

Слушая песню Гонома, Иван Теин невольно думал о себе, о своей жизни… Что-то должно измениться в ней… А до сегодняшнего дня она ничем примечательным не отличалась от жизни его сверстников, родившихся здесь, в Уэлене. Учился в школе, потом уехал в Ленинград, в университет. В середине восьмидесятых годов был открыт Университет Арктики. Со-временем он стал самым крупным научно-педагогическим центром по подготовке специалистов для Севера. Изучал филологию, начал писать…

Песня Гонома напомнила ему детство, приезд старого Дуайта. Большие кожаные умиаки на горизонте и паруса. А потом — песни на берегу, танцы и уходящую в море мелодию старой песни о чайке. Ивану Теину чудился запах костра в яранге, только не в береговой, а в тундровой, когда к дровяному запаху примешивается и дым горящего мха. И еще что-то неуловимое, щемящее, тихо волнующее душу — воспоминание о прошлом, даже о том, чего сам не видел и не переживал. Теин был человеком, как он сам о себе думал, вполне современным, современно мыслящим. Он мог внутренне усмехнуться, когда оленевод Папанто после совершения обряда перед закланием оленя всерьез утверждал, что после этого у него на душе такое обновление, словно прошел у хорошего врача сеанс психологической тренировки. Но, чувствуя прилив неведомых, необъяснимых, возвышающих душу чувств, готов был согласиться с ним… Многое изменится внешне, а внутри?.. в человеке?.. Возможно, что случится то, что едва не случилось в конце прошлого века: огромный наплыв приезжих, чувствовавших себя временными жителями, едва не поглотил исконное чукотское и эскимосское население. Был даже период, когда стали забывать язык. А потом спохватились… И тогда ударились в другую крайность: требовали учить только на родном языке, высмеивали тех, кто носил европейскую одежду. Нашлись даже такие, которые демонстративно строили яранги, селились в них, испытывая неудобства, угорая в дыму костра, который не умели как следует поддерживать, простужались в отсыревшем, холодном пологе: ведь никого в живых не осталось, кто умел правильно настроить пламя в жирнике. Интеллигент переделывал нормальные квартиры в некое подобие яранги. В спальнях навешивали полог из оленьих шкур, а вместо стульев ставили китовые позвонки. Начисто опустошили старинные китовые кладбища. Слава богу, что оставили в покое китовые челюсти, поставленные на старых святилищах.

Теперь наступило время равновесия, трезвого отношения к своему исконному. И все же, как про себя отмечал Иван Теин, многие старинные обычаи и привычки тихо отмирали или же становились просто неуместными в стремительности двадцать первого столетия. Строительство моста снова вызовет приток новых людей, новых обычаев, идей… И что-то в этой устоявшейся жизни обязательно переменится. Свойство времени таково, что прошлое никогда не возвращается. Оно уходит навсегда.