Изменить стиль страницы

Мы и на Земле были обречены друг на друга, как в космосе. Мне это не было в тягость. Но Марта… Во время наших недолгих побывок на Земле она порой начинала избегать меня. Избегать — не совсем точное слово. Она стала раздражаться моим присутствием, куда-то уходила, где-то бродила, выдумывала, что у нее есть знакомства, неизвестные мне.

Я входил к ней — и она говорила, что только что пришла. Между тем все в комнате источало не менее чем двухчасовой ее запах. И книга, раскрытая у нее на коленях, была раскрыта уже добрый час — страница хранила чуть смазанные отпечатки ее пальцев. Я видел все это прежде, чем успевал сообразить, что вижу то, что она хотела бы скрыть. Тогда я отключал половину анализаторов, но делал это неловко, слишком явно, слишком поспешно. Заметив, Марта вспыхивала от возмущения.

— Между прочим, — говорила она холодно, — люди воспитанные делают это сразу, войдя!

— Прости!

— Кстати, тот факт, что я здесь, еще не говорит о том, что я не отсутствовала, хотя бы мысленно.

«Кстати», «между прочим» — в этих небрежных словечках было еще столько неопытной заносчивости! С годами Марта усвоила ироничный тон — как женщины, поразмыслив о возрасте, меняют покрой платья или прическу. Ей, верно, представлялось, что с этим ироничным тоном она выглядит взрослее. Но он все как-то не шел ей — ее ироничный тон. Хотела ли она показать свое знание жизни — и в самой нарочитости, неумеренности подчеркивания сказывались детская наивность, детское щеголяние; придумывала ли она какое-нибудь острое, безжалостное к себе и окружающим словцо — и невольно хотелось остановить ее, как подростка, который жаждет выглядеть развязным и грубым…

— Что же, — спрашивала Марта язвительно, — подобная вашей наблюдательность приятна, дает ощущение власти?

— Скорее, бессилия. Знаешь так много и в сущности ничего.

Почему и тогда, чувствуя эту невольную неприязнь, не освободил я ее? Я пытался… Я прислал ей записку, что устал, что нам нужно расстаться — я хочу жить и работать один. Она тут же прибежала.

— Неправда, — сказала она, задыхаясь. — Неправда. Я знаю, Берки, ты любишь меня. Я знаю.

В ответ я продекламировал старинные стихи:

Ты мне твердишь: любовь. Не знаю,
Не помню что-то, не видал…
Вот жалость — жалость понимаю…

Она хотела улыбнуться, превратить это в шутку — и не смогла. Мы делались на Земле такими взвинченными. Она не заплакала, нет, плакала она только от радости, от умиления. Но вместо улыбки получилась гримаса. И тогда мне вдруг все стало противно — я, и лаборатория, и деревья за окном, и мир. Мне вдруг стало тошно жить — и больше я ничего не помнил.

Это был второй в моей жизни обморок, но на этот раз мне пришлось пробыть в лечебнице гораздо дольше. Когда я вышел, Марта встретила меня, осунувшаяся и побледневшая.

— Берки, неужели я могла потерять тебя? — сказала она.

Так уж она сделала свою жизнь. Как ни было ей тяжело, любая попытка освободить ее значила бы перечеркнуть жертвы и смысл всех этих лет ее жизни.

* * *

Но не пора ли мне перейти к началу конца?

Когда-то Марта сказала, что жизнь, и без того короткая, была бы и вовсе коротка, если б не дала нам испытать ни горечи, ни сомнений. Что ж, собираясь в эту экспедицию, приготовившись равно и к долгой жизни и к вероятной смерти, мы не могли пожаловаться, что наша жизнь до этого была слишком короткой. Мы испытали почти все, что могут испытать существа, решившиеся на необычные поиски, на необычную привязанность, на необычную работу. Мы знавали и счастье, и горе, и полосы неудач, и блестящие удачи. Мы повидали такое, что другому хватило бы на несколько жизней. Лишь одного нам так и не довелось узнать — восторга главной, вожделенной находки. Как и следовало ожидать, нас обошел тот Великий Случай, который плевать хотел на часы приема, — он может прийти тогда, когда никто еще не в состоянии понять, что он такое, он может прийти тогда, когда те, что ждали его из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, уже скончались, и он может — редкостная штука! — попасть вовремя.

Мы побывали на других планетах, и иногда то, что мы там находили, представлялось едва ли не прекраснее того, что мы так долго и так тщетно искали.

Мы смирились с мыслью, что нам не дано не только найти, но даже узнать, найдут ли когда-нибудь другие. Мы все больше проникались древней индийской мудростью: невозмутимо делать свое дело, оставив времени заботу о результатах.

Я все говорю: мы, нам… Так мне и казалось тогда, что наше желание найти иной, более богатый возможностями принцип существования, развития материи — это общее, одинаково сильное желание, как общими были и работа и поиски. Однако, видимо, в общие поиски мы вкладывали разное чувство…

Пускаясь в этот путь, мы сильнее, чем прежде, грустили о Земле. Путешествие предстояло необычно долгое — вот единственное, о чем думали мы. Прощание навсегда с людьми, которые нас провожали! У нас еще была надежда увидеть, какой будет Земля через сотню лет — у них нет. И провожающим и нам было не по себе.

Потом начались долгие годы в черно-белой Вселенной. На этот раз нас было только двое: я и Марта, то бодрствующая, то усыпляемая мной на несколько месяцев.

Прошло еще так много времени, что мы уже забыли начало пути, и наконец мы были у цели.

Три планеты из одиннадцати должны мы были обследовать. И начали с Пятой.

Странно, что чувство покоя и радости охватило нас, едва мы опустились на нее. Мы еще не выходили, мы еще лежали в своих гамаках, привыкая к новому состоянию, а в нас уже было это чувство. Будто мы прилетели обратно на Землю и, еще не открыв люков, уже знали, что Земля за это время не только не изменилась к худшему, но стала теплее и мягче…

Когда-то, вернувшись в институт и увидев счастливую моим возращением Марту, я почувствовал вдруг, что возле нее — мой дом. Так вот, это ощущение дома, только гораздо явственнее, гораздо вернее того, испытанного мной раньше, овладевало мной все сильнее на этой планете. Мы были дома — вот что ощущали мы совершенно отчетливо, что бы ни говорил нам разум.

Мы вышли из ракеты, и это чувство стало объемлющим, как воздух.

…Не считая животных, мы были здесь одни — и однако не было одиночества.

Доверчивые звери приходили к нам по утрам, и ели из наших рук. Здесь звери не боялись меня. Для них, верно, не важен был запах, не важно зрительное впечатление — они, как видно, «осязали» само отношение к ним: мою удивленную нежность, мою радостную готовность прийти на помощь. А может быть, просто на этой планете не знали страха и недоверия.

Здесь ты не просто умом, как на Земле, понимал свою, общность, свое единство со всем живым и сущим — здесь все время как бы проникал в другие существа: тебя переполнял восторг поющей птицы, ты слышал биение сердца газели, сердца, что бешеным стуком откликается на всякую радость и горе, ты чувствовал даже спокойное бездумное счастье травы.

Каждое желание обретало здесь силу действия. Казалось, пожелай мы по-настоящему — и здесь появились бы даже люди. Все время было впечатление, что ты можешь гораздо больше, чем способен представить. И в этом предощущении возможных свершений пока мы занимались играми.

Одной только мыслью, одним велением моим Марта воспаряла — раскинув руки, как святая, она летела навстречу солнцу в радужном кольце моей любви.

Мы скучали о пятнистой мордашке вчерашнего оленя — и тот приходил к нам, доверчиво глядя.

Нам хотелось дождя — и дождь вдруг обрушивался веселым ливнем.

Почему же, думаю я иногда теперь, именно эта планета не дала нам Филиформис, той находки, которую мы жаждали так долго? Потому ли, что в то время я сам забыл о деле всей своей жизни, растворившись в блаженстве существования? Забыл хотеть, забыл о долге и цели? Или этой находки не хотела Марта? Или сама планета, как золотая рыбка, давая нам все, одного только не могла, не захотела бы дать — именно Филиформис?