Изменить стиль страницы

Его провожает гул одобрения, возмущения, смеха — и в этот гул же проникает новый: легкое движение на сиденьях тех, что оглядываются на часы и дверь в ожидании перерыва…

Молодой врач из клиники, выступивший после перерыва, сказал дельную вещь… И еще говорят дельные вещи, но, в общем-то, это все то же, то же…

Заключений не положено на таких конференциях, однако, когда на правах хозяина выступает Вашенкин, глава института на курортах, в воздухе веет этакой заключительной умиротворенностью, этаким маслом, пролитым на бурные волны споров.

— Наш уважаемый докладчик, — говорит он, — сделал несколько поспешные выводы… Наш уважаемый доктор Смердин… несколько сгустил краски…

С завидным усердием сглаживает Вашенкин «гребни волн», и профессор чувствует (это все-таки бессонная ночь), как в нем снова поднимается удушливое раздражение.

Когда кончает Вашенкин, просит слова он. Аудитория уже утомлена, но действует имя — поднявшийся было шумок стихает. Вашенкин — весь любезное внимание. Теперь уже поздно думать, нужно ли выступать — в конце концов не одному же Паше воевать. В сущности, профессор не подготовлен — говорить нужно медленно.

— Однажды, будучи еще студентом, а это было давно, — говорит он неторопливо, — я спросил у своего профессора: «Пятнадцать процентов смертности при данной операции — высокий или низкий процент?» Профессор улыбнулся и ответил: «Это зависит от того, попадем ли мы с вами, если нам придется оперироваться, в эти пятнадцать или в восемьдесят пять».

В зале слышится смех.

— Простите за экскурс в далекое прошлое, но иногда, слушая самодовольное смакование процентов, я думаю, что наши уважаемые докладчики подчас забывают, что и за сотыми долями процентов скрываются люди.

Он видит внимательные глаза, но сам недоволен началом — по правде говоря, это ответ на свои мысли, грязелечение с бальнеореакцией осталось совсем сбоку. Вашенкин благодушествует — на лице его нет и тени смущения. Докладчик куда как чувствительнее — красный и возмущенный.

— О новаторстве. В небезызвестной сказке Андерсена «Новый наряд короля» портные, как вы помните, тоже много говорили о новаторстве, плодов которого не видят только дураки, и, как вы помните, отправили короля щеголять голым. На своем веку я уже нагляделся призрачного новаторства. И нужно проверить еще, не оказалась бы и новая идея, вернее, идея в ее новом виде, о вредности бальнеореакции, так сказать, призрачной.

— А портные — жуликами! — выкрикивает Смердин.

Надрывается колокольчик, вскакивает докладчик, кто-то кричит, кто-то смеется — маленький скандал в благородном собрании, и Смердин доволен, как мальчишка.

— Что касается гуманности, то я боюсь, что огорчу докладчика, но, думается, она давно уже перестала быть просто индивидуальным качеством кого-то из нас. Эта заслуга и требование самого нашего строя, и требование жесткое. И потому-то мы и должны говорить по существу… Что такое бальнеореакция? В самых общих чертах?..

Слушают хорошо. В каком-то месте Паша даже аплодирует, с изяществом приподняв руки над головой.

— А сероводородная ванна реакции не дает? — спрашивает профессор. — Дает. А морское купание? И как вы думаете лечить, если организм не реагирует?

Вашенкин так и не снял с лица улыбку, хоть от продолжительности она уже поблекла. Докладчик что-то быстро пишет в блокнот.

— Наша задача — избавить больного от боли… Но от боли мы его избавляем через боль…

* * *

У актера наконец прекратилось кровотечение, профессор прав был, что ждал. Теперь укрепить больного — и можно делать операцию.

На улице уже вечер, тот ранний вечер, когда небо еще светлое, темнеет только в купах деревьев, летают ласточки и начинают пахнуть ночные цветы. После душного конференц-зала и забот этого дня у профессора такое чувство, будто его погрузили в прохладную ванну. Со двора слышится детская считалка: «Дора-дора, помидора…» Из столовой доносятся голоса, приглушенный смех — у Клавдии Владимировны день рождения. Беззвучный ветер чуть приподнимает лист белеющей на столе книги. В комнате сумрак, а небо еще хранит свет…

Профессор входит в столовую. Здесь не так уж много людей: сама именинница, хозяин, Нора, Володя, Федор, полная шумная женщина и еще одна — с внешностью состарившейся в безбрачии девушки: милое лицо, поблекшее в усилии не ждать. Семейный вечер за столом, накрытым хрустящей белой скатертью, под абажуром, потемневшим от времени.

— Не пора ли начинать? — говорит хозяин. — Давайте пока садиться!

Все рассаживаются. Володя стоит у края стола, ожидая Нору. Но она просит подвинуться Федора, усаживается рядом с ним и вот уже вся — ожидание празднования: руки — у подбородка, глаза — на отца, ни одного взгляда в сторону Володи, словно тот не стоит у края стола, помрачневший и готовый уйти.

— Садись, Володя. Ты что, без места?

Клавдия, как всегда, громогласна и бесцеремонна. Кажется, она даже не подозревает неловкости его положения. Милая поблекшая женщина подвигается на диване.

— Садитесь сюда!

И грустный юноша, не успевший уйти, водворяется под фикус так, что каждый раз, поднимая голову, он упирается в кривой ствол; впрочем, он и поднимает-то ее только навстречу какому-нибудь блюду.

— Тебе, детка, мешает фикус? — спрашивает Клавдия. — Надо его убрать. Не понимаю вообще, кому нужны эти фикусы. Во всяком случае, не мне. Зимой он почему-то всегда оказывается у печки и обгорает, летом валится на головы.

— Ну что ж, приступим к чествованию! — говорит хозяин.

Все чокаются и пьют. Глаза у Норы блестят, и Федор какой-то забавный.

Володя упорно не глядит на Нору. Каждый раз он смотрит на того, кто говорит, смотрит пристально, но недолго, словно не выдерживая своего притворного внимания.

— Ешьте консервы — ужасная гадость! — любезно предлагает хозяйка. — Беда в том, что их не едят даже кошки. Гости тоже почему-то их не едят, хотя считается, что без консервов принимать гостей неприлично.

— Ты помнишь, папа, как залетела к нам летучая мышь? (Как горят у Норы щеки!)

— Одна девушка, — явно тут же выдумывает Федор, — говорила своему жениху: «Я хочу быть твоею птицей и твоею маленькой мышкой!» — «Откуда мне было знать, — говорил он потом в отчаянии, — что она действительно станет моею летучей мышью и каждый вечер будет вцепляться в мои волосы?»

Влюбленный мальчик страдальчески улыбается, а милая увядшая женщина спрашивает у него девичьим голосом:

— Вы любите птиц?

Клавдия отдергивает штору. Нора говорит, что на стол налетит много ночных бабочек, а хозяин рассказывает анекдот о луннике.

Бабочки действительно летят на белую блестящую скатерть, на лампу, но и вечер с лунным уже светом и темнотой и запахом липы вливается в окно, и от него невзрачнее электрический свет, и группа за столом кажется театральной, маленькой, словно пьют чай на сцене.

— Признаюсь, я, грешница, совершенно не понимаю, зачем нужны эти лунники! — ворчит Клавдия.

Соседка Володи улыбается:

— Вероятно, для того чтобы узнать свой дом, нужно заглянуть в соседние?

У Володи с ней завязывается какой-то разговор о том, сводится ли развитие материи к круговороту или нет.

— Энгельс писал, — говорит Володя, — что будущее покажет, имеет ли и этот вселенский круговорот свои восходящие и нисходящие ветви.

Клавдия смотрит на него одобрительно и невнимательно. Вероятно, она его и не слушает. Он умеет говорить, это она одобряет. Ничего, пусть себе ухаживает за Норой. Если бы не философия, при его внешности он мог стать вертопрахом, и тогда, возможно, страдал бы уже не он, а Нора.

Федор слушает его с веселым (но и холодным, пожалуй) любопытством. Володя рассуждает о неисчерпаемости математических форм. Говорит он негромко, опустив голову. Когда он ее поднимает, Федор наклоняется к Норе и вполголоса говорит что-то насчет того, что злосчастный, так и не убранный фикус, в который, поднимая голову, каждый раз упирается Володя, играет роль предела в развитии его красноречия. Нора смеется. На минуту Володя умолкает, румянец сбегает с его щек, затем он тихо доканчивает: