Изменить стиль страницы

— Разумеется, люблю!

— А ты любишь или не любишь эту женщину? — спросил он, обращаясь к канарцу.

— Больше жизни.

— В таком случае объявляю вас мужем и женой, — произнес монах, осеняя их крестом. — Дело сделано, и говорить больше не о чем.

— Но как же... — растерялась донья Мариана. — Вы хотите сказать, что теперь мы женаты?

Де Сигуэнса кивнул:

— Пока смерть не разлучит вас.

— Но это невозможно! — возмутилась она. — Вот так сразу?..

— Если хочешь, могу прочитать «Отче наш», но это несущественно. Под угрозой смерти церемонию допустимо сократить.

— И кому же, по-вашему, грозит смерть?

— Вам, — ответил он. — Если попадетесь в руки Овандо, вас повесят.

— И все же я боюсь, что это неправильно, — не уступала донья Мариана, считавшая, что даже самая скромная брачная церемония должна быть все-таки более торжественной. — Вы уверены, что этот брак действителен?

— Для меня — безусловно, — ответил монах. — И для вашего мужа тоже. А поскольку из нас троих для двоих он действителен, все остальное не имеет значения.

— Да вы надо мной смеетесь!

— Никоим образом, дочь моя, никоим образом, — спокойно ответил тот. — Уж если какой-нибудь епископ может признать недействительным брак, в котором родилось пятеро детей, то почему простой монах не может объявить действительным другой брак — пусть даже без надлежащей помпы? Кстати говоря, нередки случаи, когда священник венчает одновременно десятки пар, даже не спрашивая их имена.

Ингрид Грасс подобное объяснение не вполне удовлетворило, однако ей и самой хотелось, чтобы их брак был действителен, поскольку, как бы она ни возражала против свадьбы, в глубине души она по-прежнему мечтала соединиться узами брака с человеком, которого прождала большую часть своей жизни.

Многие влюбленные пары мечтают состариться вместе, но им претит сама мысль о том, что их любимый может состариться; человеку легче даже примириться с мыслью о собственной неизбежной старости, чем о том, что когда-нибудь состарится их любимый или любимая.

Зачастую даже мысль о собственной старости ненавистна людям потому, что это причинит боль любимому человеку, поскольку они понимают, что любимый чувствует то же самое.

Поистине, старость — это состояние души; она может быть терпимой или невыносимой, в зависимости от обстоятельств; но вот с чем действительно бывает трудно примириться — так это с долгим периодом медленного увядания, ведущим к старости.

Донье Мариане Монтенегро скоро должно было исполниться тридцать пять лет — и это в эпоху, когда средняя продолжительность жизни женщины составляла чуть более полувека; и теперь она уже страдала от всех тех воображаемых бедствий, сопровождающих человека на последнем этапе жизни, хотя только что произвела на свет ребенка.

А быть может, именно рождение столь долгожданного ребенка уже само по себе наводило ее на мысли о том, что собственная жизнь близится к концу.

Как бы то ни было, ей было тяжело смириться с бременем лет, все сильнее давившим на плечи, и хотя порой легкий бриз воспоминаний возвращал ее в те счастливые времена, в глубине души Ингрид знала, что тоска и горечь об ушедшей молодости будут теперь сопровождать ее до самой могилы.

Сьенфуэгос понимал ее чувства, но, как бы то ни было, продолжал оставаться истинным Геркулесом в самом расцвете сил и ничего не мог с этим поделать.

Таким образом, эта столь неожиданная свадьба казалась какой-то неправильной, но при этом куда гораздо нужнее мужчине, чем женщине, хотя обычно бывает наоборот. Тем не менее, любой беспристрастный наблюдатель должен был признать, что любовь Сьенфуэгоса к Ингрид была столь искренней и глубокой, что смогла бы преодолеть любые преграды судьбы.

Он был счастлив, что наконец крестился, и счастье продолжалось бы еще долго, но тут неожиданно прибежал индейский мальчик и принес печальную весть, что Овандо и его люди захватили в плен принцессу Анакаону.

— Как это случилось? — нетерпеливо спросил канарец.

— Она устроила большой праздник; Золотой Цветок читала им самые красивые стихи и пела песни до поздней ночи. Испанцы казались спокойными и вполне довольными, но потом Овандо подал знак, и его люди подожгли большой дом и перерезали безоружных воинов, а восемь или десять человек набросились на Анакаону и заковали ее в цепи.

— Я же ей говорил! — в ярости воскликнул Сьенфуэгос. — Сколько раз я ее предупреждал! Этим проклятым испанцам нельзя доверять!

— Ты тоже испанец, — напомнил брат Бернардино, который казался еще более ошеломленным.

— Я не считаю себя испанцем, — прорычал оскорбленный Сьенфуэгос. — Канарцем, гомерцем, гуанче — кем угодно, только не испанцем! Я не желаю иметь ничего общего с людьми, способными предать женщину, которая принимала их как друзей.

— Мы должны помочь ей, — вмешалась Ингрид. — Нужно постараться убедить Овандо, что он совершает ошибку. Она всего лишь хочет мира.

— Забудьте об этом! — с горечью бросил монах. — Я тоже пытался его отговорить, но без толку. А сейчас, когда он добрался сюда и захватил ее в плен, это еще бесполезней. Он ее повесит.

— Он не посмеет!

— Овандо — посмеет, — мрачно произнес францисканец. — Он на все способен. Для него не существует ничего, кроме благополучия монархии, а сейчас он решил, что монархи желают видеть Анакаону мертвой.

— Но это же абсурд! — запротестовала немка. — Какую опасность может представлять для монархии слабая женщина?

— С моей точки зрения — никакой. Но правители смотрят на мир иначе, нежели простые смертные. Большинство людей были бы рады разделить этот мир с другими народами, но правители ненавидят делиться властью. Они всегда и во всем видят угрозу.

— Как говорится: тот, кто стал правителем, не может оставаться человеком.

— Да, слишком часто они перестают быть людьми, — вздохнул монах. — Власть искушает возомнить себя выше остальных, но они забывают, что эта простая ошибка делает их хуже других людей, поскольку искажает их видение мира.

— Но одно дело — вешать врагов, а она ведь ему не враг, — но тут Сьенфуэгос на полуслове оборвал свою мысль. — А впрочем, мне нет дела, о чем там думает Овандо. Сейчас важно другое: теперь, когда он пленил Анакаону и занял Харагуа, мы снова в опасности.

— Уж не собираешься ли ты бежать? — удивилась Ингрид.

— Нет, конечно. Но сейчас главное — найти безопасное место. А там посмотрим, что мы можем сделать для принцессы.

— Ты ничего не можешь для нее сделать, сын мой, — снова вздохнул де Сигуэнса. — Губернатор совершил ошибку, захватив ее в плен, однако он не может себе позволить совершить еще более серьезную ошибку, отпустив ее.

— Вы считаете, я могу позволить вот так умереть женщине, которая столько сделала для нас? — возмутился канарец.

— Нет, конечно. Насколько я успел вас узнать, я не сомневаюсь, что вы сделаете все, чтобы этого не допустить. Но беда в том, что для принцессы единственная надежда на спасение — если я смогу убедить губернатора не казнить ее прямо здесь, а отправить в Испанию.

— Для Анакаоны плен еще хуже, чем смерть, — прошептала донья Мариана.

— Из плена можно вырваться, дочь моя, но из мертвых еще никто не воскресал. Моли Бога, чтобы нам удалось найти доводы, которые спасли бы ее от виселицы.

— Ну уж, если этот ваш Бог не удосужился протянуть руку помощи стольким христианам, попавшим в беду, то вряд ли станет утруждать себя из-за какой-то язычницы, — проворчал Сьенфуэгос. — Я ценю ваше участие, святой отец, вот только боюсь, что, если мы не примем мер, Овандо не оставит ее в живых.

— И что же вы намерены делать? — осведомился священник с легкой тенью презрения в голосе. — Сражаться с губернаторскими солдатами или поднять воинов Харагуа против своих соотечественников?

— Я уже сказал, что не желаю считать своими соотечественниками людей, способных предать женщину.

— И все же это — твой народ, сын мой, — заявил францисканец. — Согласен, в наше сумасшедшее время я и сам порой готов отринуть собственную кровь, но она все равно здесь, у меня под кожей, течет по моим жилам, и ничего с этим не поделаешь, — он смиренно и безнадежно развел руками с тоской в глазах. — Так что ваша задача, как вы правильно сказали, в том, чтобы защитить свою семью, а к Овандо уж позвольте отправиться мне. Его окружает слишком много горячих голов, и нужен кто-то, способный удержать его от опрометчивых поступков.