«Муж мой где-то пропал. Прямо не знаю, что и подумать. Никогда с ним этого не бывало…» И все это на лестнице, когда все соседи сидят по своим кухням! Нет ей непременно нужно, чтобы весь дом слышал. «А я выйти никуда не могу, ребят не на кого оставить».
Любовь вызвала в нем образ Кэтрин, но воля к смерти заставила его мысленно увидеть ее именно такой. Бауер, как и все неуверенные в себе люди, был застенчив. Чтобы о его частной жизни болтали по лестницам, чтобы она стала достоянием всего дома — это было ужасно, отвратительно. Отвращение порождало ненависть, а в ней он мог черпать страх, ибо что может быть страшнее, чем ненависть к тому, что любишь.
Миссис Аллан придет посидеть с детьми, а миссис Бауер спустится в лавочку и позвонит оттуда в банк; там ей, конечно, никто не ответит, тогда она начнет волноваться и тут же скажет лавочнику, что она так волнуется, так волнуется, что просто потеряла голову. Тот посоветует ей сходить к Бойлу и, если мужа там нет, то обратиться в полицию, а в полиции у нее спросят его приметы, и потом его частную жизнь начнут трепать по всему городу.
«Ну ее к черту!» — выругался он про себя. На миг ему стало стыдно, но ненависть тотчас же вернулась с новой силой. «Женщины любят такие истории, — подумал он, — тут они могут показать себя… Это по их части: „Ну, поди ко мне, мама поцелует, и не будет бобо“. Ненависть все росла в нем, она душила его. „У-у-у, — внутренне зарычал он. — Кому нужен твой противный, слюнявый поцелуй!“
Его передернуло. Он вдруг почувствовал, что поезд уносит его. Мысль о смерти ближе подобралась к нему. Он глубже спрятал лицо в воротник, и мысль, помаячив, снова отошла. Но поезд все еще уносил его куда-то.
Чтобы остаться в живых, Бауеру нужна была лишь небольшая поддержка. Главным его страхом теперь была неуверенность, вызываемая работой в банке. Нужно было только, чтобы кто-то или что-то вырвало его из когтей страха, то ли с помощью разумных доводов, пристыдив его, или приласкав, или крепко полюбив, то ли просто научив его, как уйти из банка. Если бы это случилось, кризис миновал бы благополучно. Правда, Бауер не излечился бы. Спустя некоторое время что-нибудь другое могло бы лишить его власти над своей неуверенностью, и кризис мог бы повториться. Но теперешний кризис миновал бы, Бауер возвратился бы к прежнему строю мыслей, а воля к самоуничтожению проиграла бы бой.
Но кто или что могло оказать ему эту дружескую услугу? Кто, в жизни Бауера, обладал достаточной житейской мудростью, чтобы надоумить его скрыться на несколько дней, перевезти семью в другую часть города и навсегда избавиться от необходимости работать в лотерее? Кто мог обеспечить его деньгами на то время, что он будет скрываться? Если он скроется от Джо, страх перед ним станет ощутимым. Кто имел достаточно сильное влияние на Бауера, кто захотел бы скрыться вместе с ним и помочь ему побороть этот страх?
Неужели не было никого? Неужели не было в его жизни ничего, что могло бы стыдом или лаской освободить его из тисков страха? Чувство одиночества все глубже вгрызалось в его мозг. Могила разверзла свою пасть и обдала его холодным дыханием. Глаза его расширились, и он с ужасом уставился в черноту поднятого воротника, как в кромешную тьму.
Медленно, мучительно потянулся он к мысли о Катрин. Она снова возникла перед ним. Бауер, каким он был от природы, призывал ее образ. Бауер, каким он стал, отворачивался от нее. Он снова, почти с нежностью, подумал, как она, бедняжка, сейчас беспокоится. Потом подумал, будет ли она горевать, если он умрет. Нежность боролась за место в сознании Бауера. Но она не могла устоять перед натиском мысли о смерти.
«Пусть поволнуется, пусть думает, что я умер, — сказал про себя Бауер и какую-то бесконечно малую долю секунды повис на краю этой фразы, пока нежность не исчезла окончательно, и тогда он добавил: …и разочаруется, когда я приду».
И вдруг он злобно усмехнулся в воротник. Усмешка казалась чужой на его лице. Оно словно лопнуло по шву и обнажило торчащие, как обломки костей, зубы. Он вобрал в себя дыхание собственной могилы, на мгновение сделал его своим, потом выдохнул, и мрачный сводчатый вагон, наполнившись дыханием смерти, показался ему гробом, в котором он лежит живой.
4
Бауер вышел из метро на станции Центральный вокзал. Отсюда был виден Бродвей, или, вернее, его отражение — пляска и мигание красных огней, озаряющих небо, словно горел гигантский костер. Когда Бауер подошел к Бродвею и всмотрелся в даль, он увидел своего отца.
Даже на таком расстоянии можно было заметить, что отец Бауера стар и дряхл. Сорок два года служил он кондуктором трамвая, а теперь занимал должность стрелочника. Это был «акт милосердия» со стороны великодушной трамвайной компании. Стрелка, которую отец Бауера переводил вручную, могла переводиться вагоновожатым автоматически, но компания выдумала для старика эту должность, так как на его пенсию в семь долларов в месяц прожить было нельзя.
Казалось, это было делом гуманным. Однако в вечерние часы, а также ночью, когда театры и кафе выбрасывают и поглощают потоки людей, вагоновожатому на Бродвее есть о чем подумать, — ему не до стрелки. И, по сути дела, немало несчастных случаев произошло оттого, что вагоновожатым некогда возиться со стрелкой. Так что, в сущности, должность, порученная старику, не была таким уж «добрым» делом со стороны великодушной компании, не была и «пожалуй, что добрым» делом, как ей надлежало казаться.
Старик Бауер был одним из четырех служащих, не прекративших работы во время большой транспортной забастовки в Нью-Йорке. Как только он стал штрейкбрехером, компания напечатала в газетах его биографию, чтобы показать, как она заботится о своих работниках, и какую ложь распространяет о ней профсоюз.
В биографии описывалось, как Бауер, еще юношей, поступил на работу в компанию, и как он обзавелся семьей на деньги, заработанные на службе у компании, и как он дал образование своему сыну, опять-таки на деньги, заработанные на службе у компании, и какую хорошую жизнь он вел, честно выполняя свою работу на транспорте, и как компания выделяла ему долю от всех накопляемых ею богатств, несмотря на то, что должность его была совсем ничтожной, — ведь он являлся всего лишь винтиком в одном из 488016 колес. Бауер всю жизнь проработал без повышения в должности, говорилось в биографии, и тем не менее ему жилось неплохо, ибо компания неустанно заботилась о своем винтике, памятуя не только о непрерывном вздорожании жизни, но и о все возрастающих расходах семейного человека.
Когда пришло время посадить старика на семидолларовую пенсию, заработанную целой жизнью безупречного служения компании, один из владельцев, глядя на бедственное положение остальных пенсионеров компании, решил, что если теперь кто-нибудь, с целью очернить компанию, перепечатает пресловутую биографию, то это произведет неблагоприятное впечатление.
Тогда-то и была придумана эта должность, и для тех, кто ничего не знал, это было «доброе» дело, и для тех, кто знал кое-что, это было «пожалуй, что и доброе» дело, и для тех, кто знал немножко больше, это было «не такое уж доброе» дело, а для тех, кто знал все, это было совсем не доброе дело, а дело, в сущности, злое.
Ибо старик Бауер после сорока двух лет работы на трамвае остался сведенным ревматизмом калекой и не мог долго протянуть на работе, которая заставляла его по ночам торчать под открытым небом. Жалование выплачивалось ему из пенсионного фонда. Держа его на этой работе, компания, в сущности, только выплачивала старику его пенсию более крупными суммами вместо того, чтобы растянуть ее на остаток его жизни, которая при других условиях могла бы продлиться дольше.
Это не было предумышленным убийством. Бизнесмены обычно не замышляют убийства — разве что в случае крайней необходимости. В нормальных условиях они только защищают свою собственность. В данном случае их тактика была одним из вариантов традиционной благотворительности в бизнесе: «Бросим старикашке эту подачку — все равно он долго не протянет». Конечно, они воздержались бы от этой подачки, если бы считали, что она может продлить старику жизнь, но что же тут общего с убийством?